Я провела несколько недель в полном упадке сил и ужасных мучениях. Ромео приехал из Будапешта и даже поместился в моей комнате. Он был нежен и внимателен, но как-то утром, проснувшись на заре, я увидела лицо сестры, католической монахини, одетой в черное, заслонявшее от меня Ромео, который лежал на кровати в другом конце комнаты, и мне послышался погребальный колокол на похоронах Любви.
Я поправлялась очень медленно, и Александр Гросс повез меня в Франценсбад, чтобы ускорить мое выздоровление. Я была вялая и грустная и не интересовалась ни красивой местностью, ни добрыми друзьями, собравшимися вокруг меня. Приехала жена Гросса и нежно за мной ухаживала, когда я страдала бессонницей. Вероятно, на мое счастье, дорого стоящие доктора и сиделки истощили наш текущий счет, и Гросс устроил мне выступления в Франценсбаде, Мариенбаде и Карлсбаде. Таким образом, в один прекрасный день я снова открыла сундук и вынула танцевальные наряды. Помню, что я расплакалась, целуя свою маленькую красную тунику, в которой танцевала революционные танцы, и поклялась не покидать больше искусства ради любви. К этому времени мое имя приобрело в стране магическое значение, и однажды вечером, когда я обедала в обществе своего импресарио и его жены, собравшаяся толпа так напирала на большое зеркальное стекло в окне ресторана, что к великому огорчению хозяина гостиницы разбила его.
Печаль, страдания и разочарования, доставляемые любовью, я воплощала в искусстве. Я создала рассказ об Ифигении, об ее прощании с жизнью на алтаре смерти. Наконец Александр Гросс устроил мне выступление в Мюнхене, где я съехалась с матерью и Елизаветой, которые радовались, видя меня в одиночестве, хотя и нашли, что я изменилась и стала грустна.
Перед моим спектаклем в Мюнхене Елизавета и я съездили в Аббацию, где долго катались по улицам, стараясь найти пристанище в гостинице. Мы так и не нашли его, но привлекли к себе внимание всего мирного городка, и, между прочим, нас заметил проезжавший мимо эрцгерцог Фердинанд. Он заинтересовался нами и любезно приветствовал. В конце концов он пригласил нас остановиться у него в вилле в саду гостиницы Стефани. Весь эпизод носил совершенно невинный характер, но вызвал громадный скандал в придворных кругах. Знатные дамы, которые вскоре начали нас навещать, вовсе не интересовались моим искусством, как я тогда наивно предполагала, а просто хотели выяснить нашу истинную роль в доме эрцгерцога. Те же дамы по вечерам низко приседали перед обедавшим эрцгерцогом в столовой гостиницы, и я, следуя обычаю, приседала еще ниже, чем они могли это делать.
Именно тогда я ввела купальный костюм, который успел с тех пор завоевать общее признание; он состоял из светло-голубой туники, тонкого крепдешина, с глубоким вырезом, узкими перехватами на плечах, с юбкой чуть выше колен и голыми ногами. Вы легко себе представите, какую я произвела сенсацию, если вспомните, что дамы имели тогда обыкновение купаться строго одетые в черное, в юбках ниже колен, черных чулках и черных купальных туфлях. Эрцгерцог Фердинанд прогуливался по купальным мосткам, рассматривал меня в бинокль и громко шептал: «Ах, как хороша эта Дункан! Как чудно хороша! Весна не так хороша, как она…»
Несколько времени спустя, когда я танцевала в Вене, в Кардовском театре, эрцгерцог, окруженный красивыми молодыми офицерами и адъютантами, каждый вечер появлялся в литерной ложе. Естественно, что люди перешептывались. Но интерес эрцгерцога ко мне был чисто эстетическим, как к артистке. Он вообще, кажется, избегал общества прекрасного пола и был вполне удовлетворен своим окружением из красивых молодых офицеров. Немного позже я очень сочувствовала Фердинанду, узнав, что австрийский двор постановил заточить его в мрачный замок в Зальцбурге. Возможно, что он немного отличался от других, но разве бывают действительно симпатичные люди без заскока?
Из Аббации мы с Елизаветой поехали в Мюнхен. В те времена вся жизнь Мюнхена сосредоточивалась около Kunstlerhaus’a, где группа художников, Карлбах, Лембах, Штук и другие, собирались по вечерам за кружкой доброго мюнхенского пива, чтобы поговорить о философии и искусстве. Гросс хотел, чтобы я выступала в Kunstlerhaus’e. Лембах и Карлбах охотно соглашались, и только Штук утверждал, что танцы не подходят к такому Храму Искусства, каким являлся мюнхенский Kunstlerhaus. Как-то утром я пошла на дом к Штуку, чтобы убедить его в ценности моего искусства. В его ателье я сняла платье, надела тунику и протанцевала ему, а потом я безостановочно в течение четырех часов убеждала его в святости моего призвания и в том, что танцы могут быть искусством. Позже он часто говаривал своим друзьям, что никогда в жизни не был так удивлен, рассказывая, что ему казалось, будто Дриада с Олимпа, из другого мира, внезапно появилась перед ним. Он, конечно, согласился, и мой дебют в мюнхенском Kunstlerhaus’e был величайшим артимическим событием, которое город видел за много лет.