Военные там были как боги. Их любили и боялись. Офицеры в кричаще ярких мундирах, бряцая саблями, шествовали по тротуару по двое-трое в ряд, сметая с дороги встречных без разбора, — мужчин, женщин и детей. Впрочем, в частной обстановке они вели себя почти по-человечески. Во время маневров нас посетил кайзер. В Саксонии популярность его была не слишком велика, а после этого визита стала еще меньше. Из окон второго этажа некоего загородного домика открывался прекрасный вид на поле военных действий. Пять часов утра. Кайзер не желает ждать ни минуты. По его приказу выбивают дверь, кайзер поднимается по лестнице, проходит прямо в спальню и распахивает окно. Досточтимый герр со своей досточтимой фрау еще лежали в постели и, несмотря на свое возмущение, вынуждены были там оставаться, пока кайзер не соизволил удалиться, все так же громко топая и без единого слова извинений. Должно быть, он так и уродился бестактным тупицей.
Зимой в Дрездене чудесно кататься на коньках. Каждую ночь замерзший пруд в Большом саду подметали и заливали водой. Во второй половине дня здесь играл военный оркестр, а в уютном ресторанчике подавали чай с пирожными. Часто приезжала кататься кронпринцесса Луиза Саксонская — очаровательная женщина. Она свободно общалась с людьми и была любима всеми классами, кроме своего собственного. Однажды она увидела, как я выписываю пируэты на льду, и послала за мной. После мы часто с ней катались. По натуре она принадлежала к богеме и, как всякий художник, вечно давала пищу для сплетен. Напыщенная важность саксонского двора, должно быть, воспринималась ею как тяжелый кошмар. Вовсе не обязательно верить всему дурному, что о ней рассказывали. Один мой хороший знакомый, доктор-ирландец, оказался замешан в эту историю. Ему дали сорок восемь часов на то, чтобы убраться из Дрездена, прихватив все свои пожитки, включая семью. Это его разорило — в городе у него была солидная практика. Позже стало известно, что он ни в чем не был виноват, — разве только в излишней болтливости. Но королевский двор во гневе разил направо и налево. Доктора звали О’Брайен. Он сам знал за собой свою сугубо национальную слабость. Однажды я его попросил поддержать резолюцию, которую собирался предложить в клубе.
— Дорогой Джей, не надо! — взмолился он. — Не проси меня выступать! Если я начну говорить, меня уже не остановишь! И один Бог знает, что я могу ляпнуть!
Такого рода трудности были у нас в Пен-клубе, в комитете драматургов, с еще одним ирландцем, Джорджем Бернардом Шоу. Обычно он был просто образцовым членом комитета, но время от времени извечный порок давал себя знать.
— Кстати о музыкальных бокалах, — перебивал он выступающего. — Когда ставили мою пьесу, вышла такая история… Сейчас расскажу!
Рассказывал он с неизменным остроумием, нисколько не рисуясь, одна история тянула за собой другую… Председатель Картон демонстративно клал перед собой на стол часы, но Шоу, разогнавшись, не замечал никаких намеков. Наконец Картону приходилось пустить в ход председательский молоток.
— Прошу прощения, дорогой Шоу! Не сомневаюсь, все здесь, как и я, с удовольствием дослушали бы ваш рассказ до конца, но…
И он указывал на листок с повесткой дня.
— Простите! — отвечал Шоу. — Вы совершенно правы! Так о чем мы говорили?