Я послал тебе телеграмму и заказное письмо и жду не дождусь ответа. Ужасно беспокоюсь и о здоровье твоем и Машенькином, и о твоих делах всех. У меня все в таком туманном состоянии, что просто представить не могу, что делать. Вчера я встретил, с большой (взаимной) радостью, в Управлении по делам искусств О. М. Бескина — он ехал с тем же эшелоном, что институт, но остался здесь, работать и жить постоянно. Оказывается, институт все‑таки направился не в Томск, а в Самарканд, через Курган — Оренбург (значит, еще едут, вероятно). Обогнали они меня всего на 1 день. Нужно ехать за ними, и в то же время страшно трудно ехать в такую даль, не зная наверное, не передумали ли они чего‑либо по дороге, доехали ли туда. И расхворался я некстати. Вчера был у невропатолога, очень милого доктора, буду лечить ногу. Сейчас стараюсь с помощью Союза художников (где меня очень приветливо встретили) получить возможность пробыть тут дней 10–12, чтобы выяснить точно, куда путешествовать дальше, и немного подлечиться. Напишу, что из этого удастся или нет. Самарканд, конечно, очень привлекательное место, но можно ли там жить и работать — не знаю. В Томске было бы, как будто, легче. Очень тоскую без вас. Мои милые, любимые. Целую крепко — крепко. А.
На мое счастье, в управлении Комитета по делам искусств по Свердловской области оказался необыкновенно добрый и приветливый заведующий. Он проникся моим бедственным положением, связался с Томском, куда уехал из Москвы Комитет по делам искусств, и получил для меня телеграфное распоряжение Комитета, подписанное заместителем Храпченко Солодовниковым: направить доцента Чегодаева в Самарканд, выдать ему командировочное удостоверение, снабдить деньгами… Все это было как полагается оформлено, я распростился со своим отцом, горячо поблагодарил заведующего Свердловским управлением Комитета по делам искусств и уехал на юг и юго — восток, в Среднюю Азию, через Челябинск и Оренбург.
В Оренбурге я застрял на три дня. Через него шли бесконечные поезда, ни на один из которых нельзя было сесть, даже не продавали билетов. И я три дня бродил по Оренбургу, который был тогда еще прежним, одноэтажным и просторным, прелестным городом XVIII века, времен Пугачева. Были ясные, солнечные дни, засыпанный снегом город был особенно хорош под этим солнечным сиянием. Мороз был несильный, и это, конечно, скрашивало трудное положение, в котором я оказался. Большую часть времени я проводил на широченной привокзальной площади. Одноэтажный вокзал дугой охватывал дальнюю сторону площади, войти в него было невозможно, так он был набит народом — негде было поставить две ступни. Вдоль длинных стен вокзала, как и стен других зданий, сплошь сидели и лежали (на снегу!) люди с детьми, с багажом, ожидавшие возможности уехать. Центральная дверь вокзала была заперта, а широкое парадное крыльцо перед главным входом, окруженное невысокой каменной балюстрадой, было единолично занято очень важным и, видимо, очень богатым господином в роскошной шубе и бобровой шапке, с женой и какими‑то другими родичами и великим множеством чемоданов, саквояжей, баулов, корзин, картонок и пр. Он не позволял никому даже близко подходить к крыльцу, зорко охраняя свою изобильную поклажу. На второй или третий день у него все‑таки сперли какой‑то чемодан или саквояж, и этот дядя, похожий на модного тенора или очень знаменитого, обласканного высшим начальством писателя, громко на всю площадь рыдал, проливал ручьи слез, вопиял, заламывая руки к небесам. Это было крайне противно, и на многолюдной площади его не жалел никто, все только смеялись и издевались.