Я узнал, что Московский художественный институт расположился в двух медрессе на Регистане. Я приехал туда и каким-то вдохновением решил прежде всего явиться к Владимиру Андреевичу Фаворскому. Он обитал в маленькой каменной, без окон и с простым проемом в толстой стене вместо двери, худжре (монастырской келье) в медрессе Тилля — Кари с женой Марией Владимировной, младшим сыном Ваней и дочерью Машей (которая года на три была старше моей дочери Маши). Владимир Андреевич нисколько не удивился моему появлению: он просто взял два чемодана, поставил их на широком низком пороге, ведущем в худжру и сказал, что это мое место в их доме. На этих двух чемоданах Фаворского я и жил довольно долгое время. И он тут же накормил меня обедом. От него я пошел в медрессе Шир — Дор, где разместилось институтское начальство, многие профессора и студенты. Я сразу узнал, что Художественный институт вовсе не уехал из Москвы в первых числах октября — институт во главе с Сергеем Васильевичем Герасимовым уехал из Москвы только в середине этого месяца (кажется, 15–го числа), и приехал в Самарканд немного раньше меня. А в том эшелоне, который я так неудачно пытался догнать, уехали Горощенко, Лейзеров, Денисов и еще кто-то со своими семьями и всем своим имуществом, включая мебель, прихватив с собой шестерых наиболее бойких студентов (включая Костю Максимова) и старикашку Моора, когда-то известного плакатиста, превратившегося ныне в беспробудного пьяницу. Поведение партийного институтского начальства во время эвакуации из Москвы ничем не отличалось от его же поведения в момент записи в ополчение.
Наконец я пошел к Горощенко (Грабарь все еще был на Кавказе). Я дал ему мое удостоверение, написанное по приказу Солодовникова. Прочтя его, он скривил физиономию в очень кислой улыбке и начал молча записывать меня в какую-то толстую конторскую книгу. Он задал мне только один вопрос: «Еврей?» Я очень удивился — разве в моем имени и фамилии есть что-нибудь, напоминающее имена потомков царя Соломона Мудрейшего? Господин Горощенко, кроме всех прочих своих добродетелей, был антисемитом.
Мне пришлось в моей жизни встречать людей похуже этого «профессора», но в них не было, все же, такой мелкой пакости, как в этом почти гротескном персонаже. Но за время моего пребывания в Самарканде в 1941–1944 годах мои отношения с ним свелись лишь к двум трехминутным разговорам — я старался держаться от него как можно дальше. И на этом он выбыл из моей жизни.
Истинными героями этого важного периода моей жизни, кроме жены, дочери и матери, были чудесные художники — В. А.Фаворский, С. В.Герасимов, Н. П.Ульянов, А. Т.Матвеев, мой давний близкий друг Н. Н. Пунин, так доброжелательно относившиеся ко мне московские и ленинградские студенты, наша добрейшая соседка по дому, в котором мы обитали, — Ф. К.Бирманова, доктор Э. Я. Бернат, лечившая меня в больнице. Наша милая рыжая кошка. Героем был и сам город Самарканд с его садами, с его дивной архитектурой времен Тимура и Улугбека.
Но о них рассказ особый.
В конце января Наташа и Маша приехали в Самарканд. Мы нашли прибежище в скромном маленьком глинобитном одноэтажном домике на окраине Нового города, в семи километрах от Старого города, то есть Регистана, где обосновался мой институт. Я каждый день проделывал этот семикилометровый путь туда и обратно.