Попросить скульптора Гинцбурга отдать их на суд одного из довольно известных поэтов, с которым он был знаком, я не решался.
Когда же заикнулся об этом (а чего мне стоило раскрыть рот!), он забегал по мастерской между статуй, крича:
— Что? Как? Зачем? Художнику это не пристало. Ни к чему! Не дозволено! Незачем!
Я испугался, но сразу и успокоился.
Действительно, незачем.
Позднее, познакомившись с Александром Блоком, редкостным и тонким поэтом, я хотел было показать стихи ему.
Но отступил перед его лицом и взглядом, как перед лицом самой природы.
В конце концов я куда-то засунул и потерял единственную тетрадь моих юношеских опытов.
Все семейство в сборе. В Петербурге заседает Дума. Газета «Речь», Сгущаются тучи.
А я все пишу свои картины. Мама меня поправляет. Она, например, считает, что в картине «Рождение» надо было бы забинтовать роженице живот.
Я немедленно выполняю ее указание.
Верно: тело становится живым.
Белла приносит сине-зеленый букет. На ней белое платье, черные перчатки. Я пишу ее портрет.
Пересчитав все городские заборы, пишу «Смерть».
Вживаясь в моих близких, пишу «Свадьбу».
Но у меня было чувство, что если я еще останусь в Витебске, то обрасту шерстью и мхом.
Я бродил по улицам, искал чего-то и молился:
«Господи, Ты, что прячешься в облаках или за домом сапожника, сделай так, чтобы проявилась моя душа, бедная душа заикающегося мальчишки. Яви мне мой путь. Я не хочу быть похожим на других, я хочу видеть мир по-своему».
И в ответ город лопался, как скрипичная струна, а люди, покинув обычные места, принимались ходить над землей. Мои знакомые присаживались отдохнуть на кровли.
Краски смешиваются, превращаются в вино, и оно пенится на моих холстах.
Мне хорошо с вами. Но… что вы слышали о традициях, об Эксе, о художнике с отрезанным ухом, о кубах и квадратах, о Париже?
Прощай, Витебск.
Оставайтесь со своими селедками, земляки!
Не скажу, чтобы Париж уж очень привлекал меня.
Так же, безо всякого воодушевления, я уезжал из Витебска в Петербург.
Просто знал, что нужно ехать. Понять же, чего хочу, я бы не мог: чего уж там, я был слишком провинциален.
При всей любви к передвижению, я всегда больше всего желал сидеть запертым в клетке.
Так и говорил: мне хватит конуры с окошечком — просунуть миску с едой.
Отправляясь в Петербург, а теперь в Париж, я думал так же. Но для этого второго путешествия у меня не хватало денег.
Чтобы не затеряться среди тридцати тысяч художников, съехавшихся в Париж со всех концов света, нужно было прежде всего обеспечить себе средства для жизни и работы.
В то время меня представили г-ну Винаверу[17], известному депутату.
В его окружении были отнюдь не только политические и общественные деятели.
С величайшей грустью признаю, что в его лице я потерял человека, который был мне близок, почти как отец.
Помню его лучистые глаза, брови, которые он медленно сдвигал или поднимал, тонкие губы, светло-шатеновую бородку и благородный профиль, который я — по своей несчастной робости! — так и не решился нарисовать.
Несмотря на всю разницу между моим отцом, не уходившим от дома дальше синагоги, и г-ном Винавером, народным избранником, они были чем-то похожи. Отец родил меня на свет, Винавер сделал из меня художника.
Без него я, может быть, застрял бы в Витебске, стал фотографом и никогда бы не узнал Парижа.
В Петербурге я жил без всяких прав, без крыши над головой и без гроша в кармане.
И часто с завистью посматривал на керосиновую лампу, зажженную на его столе.
«Вот, — думал я, — горит себе и горит. Съедает сколько хочет керосина, а я?»
Еле-еле сижу на стуле, на самом кончике. Стул, и тот не мой. Стул есть, комнаты нет.
Да и посидеть спокойно не могу. Мучает голод. Завидую приятелю, получившему посылку с колбасой.
Не один год мне снился по ночам хлеб с колбасой.
При этом я жаждал писать…
Меня дожидаются зеленые раввины, мужики в бане, красные евреи, добродушные, умные, с тросточками, мешками, на улицах, в лавках и даже на крышах.
Они дожидаются меня, а я — их, так мы и ждем не дождемся друг друга.
Зато на столичных улицах подстерегают полицейские, привратники, блюстители «паспортного режима».
Слоняясь по улицам, я, как стихи, читал на дверях ресторанов меню: дежурные блюда и цены.
И вот Винавер поселил меня неподалеку от своего дома, на Захарьевской, в помещении редакции журнала «Заря».
Я делал копию с принадлежащей ему картины Левитана. Мне понравился в ней необыкновенный лунный свет. Как будто позади холста мерцали свечки.
Попросить снять картину со стены — а она висела слишком высоко — я не осмеливался и копировал, стоя на стуле.
Эту копию я отнес к окантовщику, который принимал также заказы на увеличение портретов.
К великому моему удивлению, он предложил мне продать работу за десять рублей.
А спустя несколько дней, проходя мимо лавки, я заметил на витрине, на самом видном месте, мою копию с подписью «Левитан». Хозяин мило улыбнулся мне и просил приносить еще.
Я принес ему кучу моих собственных картин: может, что-нибудь продаст.