Об этом говорило приветствие. Одни приветствовали строго и молодцевато, другие скорее тихо и небрежно. Но если можно разделить всех учителей, с которыми я имел дело, на две большие группы, то речь пойдет не о нацистах и ненацистах. Нет, разделительную линию придется искать на другом уровне. Одни были аккуратными и сознающими свой долг чиновниками, не более и не менее. При этом не имело значения, преподавали ли они латынь или математику, немецкий язык или историю. Как правило, они приходили на урок хорошо подготовленными и справлялись с предписанным заданием. Если они не раздражали нас, учеников, или не предъявляли нам слишком высоких требований, то и мы вели себя как следует. С обеих сторон преобладало скорее равнодушие.
Другие учителя тоже не обязательно были воодушевлены своей педагогической деятельностью, тем не менее в них ощущалась сильная страсть. В юности эти люди мечтали о другой профессии, хотели стать учеными или писателями, музыкантами или художниками. Из этого ничего не вышло — неважно, по каким причинам. Так они в конце концов оказались в школе или застряли здесь, но не перестали любить музыку или литературу, они тосковали по искусству или науке, восхищались французским духом или английским складом ума.
Именно отсюда, из этой любви, этого стремления и восхищения люди, которым каждый день приходилось возиться с детьми, черпали силу, чтобы справиться с переполнявшими их озлобленностью и разочарованием. Конечно, они не всегда были тщательно подготовлены к занятиям и не сомневались насчет того, можно ли порой отклониться от официально предписанного учебного материала. В большинстве случаев мы были им за это благодарны — то, что они нам рассказывали будто бы «на полях» занятий, было не скучно и будило нашу фантазию.
Среди этих учителей был один немолодой, подробно объяснявший нам, что все прежние интерпретации «Гамлета» недостаточны, а то и ошибочны. Он опубликует книгу с новой интерпретацией трагедии, раз навсегда решающей вопрос. Книга действительно вышла, я видел ее в витрине книжного магазина недалеко от школы. Правда, ни в одной газете нельзя было найти ни слова о якобы первопроходческой работе. Я давно уже забыл имя учителя, но его страстные выступления, пусть даже они уводили в сторону, усилили мой интерес к Шекспиру и пробудили мои собственные мысли.
Некоторым учителям удавалось воодушевить нас, казалось бы, без усилий. Одного из таких энтузиастов звали Фрицем Штайнеком. Он знал только одну страсть — музыку. Рассказывал ли он нам об оратории Гайдна, песне Шуберта или опере Вагнера, он всегда говорил с величайшим увлечением. Для него — так, во всяком случае, нам казалось — было неслыханно важно убедить нас в том, что пассаж Моцарта или Бетховена столь великолепен и почему это так обстоит. На мой взгляд, он испытывал личную благодарность ко всем, кто серьезно интересовался музыкой, включая и евреев. Да, он особенно любил учеников-евреев, потому что большинство из них были музыкальны и многие из них играли на фортепьяно или на скрипке. Не припомню, чтобы на его уроках пели нацистские песни.
Когда учитель с горящими глазами говорил нам о «Тангейзере», играл и пел нам важнейшие сцены из оперы, он обращал наше внимание на ситуацию, которой, по его мнению, часто не уделяют должного внимания. В начале второго акта, сразу после, если можно так сказать, выходной арии Елизаветы, говорится: «Тангейзер, ведомый Вольфрамом, сходит вместе с ним по лестнице от кулис». После того как Елизавета видит Тангейзера, Вольфрам поет: «Вот здесь она; ты к ней приблизься смело».
Следует ремарка: «Остается в глубине сцены, прислонившись к колонне». По мнению Штайнека, это захватывающий миг, ибо Вольфрам любит Елизавету, но отказывается от нее ради дружеских чувств к Тангейзеру. Речь шла о благородном отречении. Каждый раз, когда будете слушать «Тангейзера», пророчествовал Штайнек, в этом месте вы вспомните обо мне. Он оказался прав — по крайней мере, что касается меня.
Когда школьники, умевшие играть на каком-либо инструменте, должны были показать свое умение и один из них, еврей, сыграл в отличие от остальных, которые угостили публику классическими произведениями, какой-то жалкий шлягер, мы опасались, что Штайнек строго отчитает его. Но происшедшее не возмутило учителя, а лишь опечалило его. Он сказал совсем тихо: «Это была плохая музыка, но и плохую музыку можно хорошо играть». Он попросил ноты, которые взял с отвращением самыми кончиками пальцев, и сел к роялю. Играть нам шлягеры Штайнек не считал ниже своего достоинства. Он был блестящим педагогом и человеком, достойным любви. Я многим ему обязан.