Кюльман был головою выше Чернина, да, пожалуй, и других дипломатов, с которыми мне приходилось встречаться в послевоенные годы. В нем чувствовался характер, недюжинный практический ум и достаточный запас злости, которую он расходовал не только против нас - здесь он наталкивался на отпор, - но и против своих дорогих союзников. Когда, при обсуждении вопроса об оккупированных войсками территориях, Кюльман, выпрямляясь и повышая голос, произнес: "Наша, германская территория, слава богу, нигде и никем не оккупирована", то граф Чернин сразу уменьшился в размерах и позеленел. Кюльман метил именно в него. Их отношения меньше всего напоминали безмятежную дружбу. Позже, когда разговор перешел на Персию, оккупированную с двух сторон иностранными войсками, я заметил, что так как Персия ни с кем не состоит в союзе, как Австро-Венгрия, то она никому из нас не дает повода для благочестивого злорадства по поводу того, что оккупирована персидская земля, а не наша собственная. Чернин даже привскочил с возгласом "unerh?rt" (неслыханно). По форме этот возглас относился ко мне, по существу - к Кюльману. Таких эпизодов было немало.
Как хороший шахматист, вынужденный долго играть со слабыми игроками, опускается сам, так и Кюльман, вращавшийся в течение войны исключительно в кругу своих австро-венгерских, турецких, болгарских и нейтральных дипломатических вассалов, склонен был вначале недооценивать своих революционных противников и вести игру спустя рукава. Он нередко поражал меня, особенно на первых порах, примитивностью приемов и непониманием психологии противника.
Не без острого и неприятного волнения шел я на первое свидание с дипломатами. В передней у вешалки я столкнулся с Кюльманом. Я его не знал. Он сам представился и тут же прибавил, что "очень рад" моему приезду, так как лучше иметь дело с господином, чем с посланцем его. Игра его физиономии свидетельствовала, что он очень доволен этим "тонким" ходом, рассчитанным на психологию выскочки. У меня было такое чувство, точно я наступил ногою на что-нибудь нечистое. Я даже отпрянул невольно на шаг назад. Кюльман понял свою оплошность, насторожился, и его тон сразу стал суше. Это не помешало ему повторить при мне подобный же прием в отношении главы турецкой делегации, старого дворцового дипломата. Представляя мне своих коллег, Кюльман выждал, когда глава турецкой делегации отошел на шаг, и сказал конфиденциальным полушепотом, с явным расчетом на то, что тот его услышит: "Это лучший дипломат Европы". Когда я рассказал об этом Иоффе, он со смехом ответил: "При первой встрече со мной Кюльман сделал точь-в-точь то же самое". Было очень похоже на то, что Кюльман дает "лучшему дипломату" платоническую компенсацию за какие-то неплатонические вымогательства. Возможно, что Кюльман достигал этим и побочной цели, давая понять Чернину, что отнюдь не считает его лучшим дипломатом после себя. 23 декабря Кюльман, по словам Чернина, сказал ему: "Император единственно разумный человек во всей Германии". Надо полагать, что эти слова предназначались не столько для Чернина, сколько для самого императора. В передаче лести по надлежащему адресу дипломаты оказывали, несомненно, друг другу взаимные услуги. Flattez, flattez, il en restera toujours quelque chose*.
С этим кругом людей я столкнулся лицом к лицу впервые. Незачем говорить, что я и раньше не делал себе на их счет никаких иллюзий. Я догадывался, что не боги горшки обжигают. Но все же, признаться, я представлял себе уровень повыше. Впечатление первой встречи я мог бы формулировать словами: люди очень дешево ценят других и не так уж дорого - себя.
В этой связи нелишним будет рассказать следующий эпизод. По инициативе Виктора Адлера, который пытался всячески выразить мне в те дни свое личное сочувствие, граф Чернин предложил мне, мимоходом, прислать в Москву мою библиотеку, оставшуюся в Вене еще в начале войны. Библиотека представляла некоторый интерес, так как за долгие годы эмиграции я собрал обширную коллекцию русской революционной литературы. Не успел я сдержанно поблагодарить дипломата за предложение, как он тут же попросил обратить внимание на двух австрийских пленных, с которыми у нас будто бы дурно обращаются. Прямой и, я бы сказал, подчеркнутый переход от библиотеки к пленным - речь, конечно, шла не о солдатах, а об офицерах из близкого графу Чернину круга - показался мне слишком бесцеремонным. Я сухо ответил, что если сведения Чернина о пленных верны, то я, по обязанности, сделаю все, что должно, но что этот вопрос не стоит ни в какой связи с моей библиотекой. В своих мемуарах Чернин довольно верно передает этот эпизод, отнюдь не отрицая того, что пытался вопрос о пленных связать с библиотекой; наоборот, ему это кажется, видимо, в порядке вещей. Свой рассказ он заканчивает двусмысленной фразой: "Библиотеку он хочет иметь" (стр. 320). Мне остается только прибавить, что немедленно по получении я передал библиотеку одному из научных учреждений Москвы.