В плоскости принципиальных дебатов моя позиция была настолько же выгоднее позиции Кюльмана, насколько позиция генерала Гофмана в плоскости военных фактов была выгоднее моей. Вот почему генерал нетерпеливо порывался сводить все вопросы к соотношению сил, тогда как Кюльман тщетно пытался миру, построенному на основе военной карты, придать видимость мира, построенного на каких-то принципах. Чтоб смягчить значение заявлений Гофмана, Кюльман сказал однажды, что солдат выражается по необходимости крепче, чем дипломат. Я ответил, что «мы, члены российской делегации, не принадлежим к дипломатической школе, а скорее можем считаться солдатами революции» и поэтому предпочитаем грубый язык солдата. Нужно, впрочем, сказать, что дипломатическая вежливость самого Кюльмана была очень условна. Задача, которую он себе ставил, была явно неразрешима без содействия с нашей стороны. Но этого-то и не хватало. «Мы революционеры, – разъяснял я Кюльману, – но мы и реалисты, и мы предпочитаем прямо говорить об аннексиях, нежели подменивать подлинное название псевдонимом». Не мудрено, если время от времени Кюльман сбрасывал с себя дипломатическую маску и злобно огрызался. И сейчас помню, с какой интонацией он сказал, что Германия искренне стремится к восстановлению дружественных отношений со своим могущественным восточным соседом. Слово «могущественным» было произнесено с таким вызывающим издевательством, что всех, даже союзников Кюльмана, слегка передернуло. Чернин к тому же смертельно боялся разрыва переговоров. Я поднял перчатку и снова напомнил то, что сказал в первой своей речи. «У нас нет ни возможности, ни намерения, – говорил я 10 января, – оспаривать то обстоятельство, что наша страна ослаблена политикой господствовавших у нас до недавнего времени классов. Но мировое положение страны определяется не только сегодняшним состоянием ее технического аппарата, но и заложенными в ней возможностями, подобно тому, как хозяйственная мощь Германии не может измеряться одним лишь нынешним состоянием ее продовольственных средств. Широкая и дальновидная политика опирается на тенденции развития, на внутренние силы, которые, раз пробужденные к жизни, проявят свое могущество днем раньше или позже».
Через неполных девять месяцев после того, 3 октября 1918 г., напоминая о брест-литовском вызове Кюльмана, я говорил на заседании Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета: «Ни в ком из нас нет сейчас ни капли злорадства по поводу того, что Германия переживает колоссальную катастрофу». Нет надобности доказывать, что значительная доля этой катастрофы была подготовлена в Бресте немецкой дипломатией, военной, как и штатской.
Чем точнее мы формулировали наши вопросы, тем больший перевес получал Гофман над Кюльманом. Они уже перестали скрывать свой антагонизм, особенно генерал. Когда в своем ответе на его очередную атаку я упомянул, без задней мысли, о германском правительстве, Гофман прервал меня хриплым от злобы голосом: «Я представляю здесь не германское правительство, а высшее немецкое командование». Это прозвучало, как звон разбитого камнем стекла. Я обвел глазами моих партнеров по ту сторону стола. Кюльман сидел с перекошенным лицом и глядел под скатерть. На лице Чернина конфуз боролся со злорадством. Я ответил, что не считаю себя призванным судить о взаимоотношениях между правительством германской империи и ее командованием, но что я уполномочен вести переговоры только с правительством. Кюльман со скрежетом зубовным принял мое заявление к сведению и присоединился к нему.