Чтоб лучше понять обстоятельства моей высылки из Франции, необходимо в двух словах остановиться на условиях, в каких существовала редактировавшаяся мною маленькая русская газета. Главным врагом ее было, конечно, царское посольство. Там усердно переводили на французский язык статьи «Нашего слова» и пересылали с соответственными комментариями на Quai d'Orsay и в военное министерство. Оттуда встревоженно телефонировали нашему военному цензору м-сье Шалю (Chasles), который провел до войны много лет в России в качестве учителя французского языка. Шаль не отличался решительностью. Свои колебания он всегда разрешал в том смысле, что лучше вычеркнуть, чем оставить. Как жаль, что он не применил этого правила к написанной им самим несколько лет спустя из рук вон плохой биографии Ленина… В качестве перепуганного цензора Шаль брал под свою защиту не только царя, царицу, Сазонова, дарданелльские мечты Милюкова, но и Распутина. Можно без всякого труда доказать, что вся борьба против «Нашего слова» – подлинная война на истощение – велась не из-за интернационализма газеты, а из-за ее революционного духа в отношении царизма.
С первым острым пароксизмом цензуры мы столкнулись в эпоху русских успехов в Галиции: при малейшей военной удаче царское посольство наглело чрезвычайно.
Дело дошло на этот раз до того, что у нас целиком вычеркнули некролог графу Витте и даже самое название статьи, состоявшее всего из пяти букв: «Витте». Надо еще прибавить, что в это самое время в официальном органе петербургского морского ведомства печатались необыкновенно наглые статьи по адресу французской республики, с издевательством над парламентом и его «жалкими царьками» – депутатами. С книжкой петербургского журнала в руках я отправился объясняться в цензуру.
– Я здесь, собственно, ни при чем, – сказал мне г. Шаль, – все инструкции относительно вашего издания исходят из министерства иностранных дел. Не хотите ли поговорить с одним из наших дипломатов?
Через полчаса в помещение военного министерства явился седовласый дипломатический джентльмен. У нас произошел такой, примерно, диалог, записанный мною вскоре после того, как он состоялся.
– Не можете ли вы мне объяснить, почему у меня вычеркнули статью, посвященную русскому бюрократу, отставному, притом опальному и к тому же мертвому, и какое именно отношение имеет эта мера к военным операциям?
– Знаете ли, такие статьи им неприятны, – сказал дипломат, неопределенно кивая головою, очевидно, в ту сторону, где помещается русское посольство.
– Но мы именно для того и пишем, чтобы им было неприятно…
Дипломат снисходительно улыбнулся этому ответу, как милой шутке.
– Мы находимся в войне. Мы зависим от наших союзников.
– Вы хотите сказать, что внутренний режим Франции стоит под контролем царской дипломатии? Не ошиблись ли в таком случае ваши предки, отрубая голову Людовику Капету?
– О, вы преувеличиваете. И притом не забывайте, пожалуйста, мы находимся в войне…
Дальнейшая беседа становилась беспредметной. Дипломат с изысканной улыбкой разъяснял мне, что так как сановники смертны, то живые не любят, когда плохо говорят о мертвых. После свидания дела шли тем же порядком. Цензор вычеркивал. Вместо газеты выходил нередко лист белой бумаги. Мы никогда не были повинны в нарушении воли г. Шаля. Еще менее склонен был г. Шаль нарушать волю пославших его.
Тем не менее в сентябре 1916 г. мне в префектуре предъявили приказ о высылке меня из пределов Франции. Чем это было вызвано? Мне не сказали на этот счет ни слова. Только постепенно раскрылось, что поводом послужила злостная провокация, организованная во Франции русской охранкой.
Когда депутат Жан Лонге явился к Бриану с протестом, вернее сказать, с прискорбием – протесты Лонге звучат всегда нежнейшей мелодией – по поводу моей высылки, французский министр-президент ответил ему: