Среди наиболее выдающихся знакомых семьи находился Сергей Иванович Сычевский, старый журналист, романтик и известный на юге знаток и истолкователь Шекспира. Это был даровитый, но спившийся человек. От того, что он сильно пил, его отношение к людям, даже к детям, было отношением виноватости. Он знал Фанни Соломоновну с юных лет и называл ее Фанюшкой. Сергей Иванович взлюбил меня крепко с первого разу. Расспросивши, что у нас проходят в школе, старик задал мне тему: сравнить "Поэт и книгопродавец" Пушкина и "Поэт и гражданин" Некрасова. Я обомлел. Второго произведения я даже не читал, а главное, я робел перед Сычевским, как перед писателем. Самое слово это звучало для меня с недосягаемой высоты. "Мы сейчас это все прочтем", сказал Сергей Иванович и тут же стал читать, а читал он прекрасно. "Понял? Ну вот и напиши". Меня усадили в кабинете, дали мне Пушкина и Некрасова, бумаги и чернил. "Да я не могу, — клялся я трагическим шепотом Фанни Соломоновне, — что я тут напишу?" — "А ты не волнуйся", — отвечала она и гладила меня по голове. "Ты напиши, как понял, так просто и напиши". У нее была нежная рука и нежный голос. Я немного успокоился, т. е. кое-как совладал с напуганным своим самолюбием, и стал писать. Через час примерно меня потребовали к ответу. Я принес большую исписанную страницу и с таким трепетом, которого никогда не знал в училище, вручил ее писателю. Сергей Иванович пробежал несколько строк про себя, потом брызнул из глаз светлыми искрами на меня и воскликнул: "Но вы послушайте только, что он написал, вот молодчина-то какой", — и стал читать вслух: "Поэт жил с любимой им природой, каждый звук которой, и радостный и грустный, отражался у него в сердце". Сергей Иванович поднял палец вверх. "Ведь как сказал прекрасно: каждый звук которой, — слышите, — и радостный и грустный, отражался у поэта в сердце". И так эти слова врезались тогда в мое собственное сердце, что я запомнил их на всю жизнь.
За обедом Сергей Иванович много шутил, вспоминал, рассказывал, вдохновляясь рюмочкой: водка для него была наготове. Время от времени он взглядывал на меня через стол и восклицал: "Да как же это ты так хорошо все изложил, дай же я тебя поцелую", — и он начинал старательно вытирать салфеткой усы и губы, приподнимался со стула и неверными шагами пускался в обход стола. Я сидел, как под ударом катастрофы, радостной, но катастрофы. "Встань, Левочка, пойди к нему навстречу", — шепотом учил меня Моисей Филиппович. После обеда Сергей Иванович читал на память сатирический "Сон Попова". Я с напряжением глядел под седые усы, из-под которых выходили такие забавные слова. Полупьяное состояние писателя нисколько не умаляло в моих глазах его авторитет. Дети обладают большой силой отвлечения.
Иногда перед сумерками я гулял с Моисеем Филипповичем, и, когда он бывал хорошо настроен, мы разговаривали о самых различных вещах. Однажды он излагал мне содержание оперы "Фауст", которую очень любил. Я ловил с жадностью рассказ, мечтая послушать когда-нибудь оперу на сцене. По тону рассказчика я почувствовал, что дело подходит к какому-то щекотливому пункту. Я волновался за рассказчика и боялся, что не узнаю продолжения. Но Моисей Филиппович совладал с собою и продолжал так: "Тут у Гретхен родился ребеночек до брака…" Когда перевалили через рубеж, обоим нам стало легче, и повесть была благополучно доведена до конца.
Я лежал с перевязанным горлом и мне дали в утешение Диккенса "Оливер Твист". Первая же фраза доктора в родильном доме насчет того, что у женщины нет на руке кольца, поставила меня в тупик. "Что это значит? — спрашивал я Моисея Филипповича. — Причем тут кольцо?" — "А это, — ответил он мне, замявшись, — когда невенчанные, тогда нет кольца". Я вспомнил Гретхен. И судьба Оливера Твиста развертывалась в моем воображении из кольца, из того кольца, которого не было. Запретный мир человеческих отношений толчками врывался в мое сознание через книги, и многое, уже слышанное в случайной, чаще всего грубой и непристойной форме, теперь через литературу обобщалось и облагораживалось, поднимаясь в какую-то более высокую область.