В преемники себе Бебель облюбовал Гаазе. Старика привлекал, несомненно, идеализм Гаазе — не широкий революционный идеализм, которого у Гаазе не было, а более узкий, более личный и житейский, вроде готовности во имя партийных интересов отказаться от богатой адвокатской практики в Кенигсберге. Об этом не бог весть каком героическом самопожертвовании Бебель — к великому смущению русских революционеров — говорил даже в своей речи на партийном съезде, кажется, в Иене, настойчиво рекомендуя Гаазе на пост второго председателя Центрального Комитета партии. Я довольно хорошо знал Гаазе. После одного из партейтагов мы совершили вместе небольшое путешествие по Германии, вместе осматривали Нюрнберг. Мягкий и внимательный в личных отношениях, Гаазе в политике оставался до конца тем, чем только и мог быть по всей своей природе: честной посредственностью, провинциальным демократом без революционного темперамента и теоретического кругозора. В философской области он с некоторой застенчивостью называл себя кантианцем. Во всяком критическом положении он склонен был воздерживаться от бесповоротных решений, прибегая к полумерам и выжиданию. Немудрено, если партия независимых избрала его впоследствии в свои вожди.
Совсем иного типа был Карл Либкнехт. Я знал его в течение многих лет, но встречался с ним с большими перерывами. Берлинская квартира Либкнехта была штаб-квартирой русских эмигрантов. Когда надо было поднять голос протеста против услуг германской полиции царизму, мы обращались прежде всего к Либкнехту, и он стучался во все двери и во все черепа. Образованный марксист, Либкнехт не был, однако, теоретиком. Это был человек действия. Натура импульсивная, страстная, самоотверженная, он обладал политической интуицией, чутьем массы и обстановки, несравненным мужеством инициативы. Это был революционер. Именно поэтому он всегда оставался наполовину чужаком в доме германской социал-демократии, с ее чиновничьей размеренностью и всегдашней готовностью отступить. Сколько филистеров и пошляков на моих глазах иронически поглядывали на Либкнехта сверху вниз!
На социал-демократическом съезде в Иене, в начале сентября 1911 г., мне, по иницативе Либкнехта, предложено было выступить по поводу насилий царского правительства над Финляндией. Прежде, однако, чем дело дошло до моего выступления, получилось телеграфное сообщение об убийстве Столыпина в Киеве. Бебель сейчас же подверг меня расспросам: что означает покушение? какая партия за него может быть ответственна? не обращу ли я своим выступлением на себя нежелательное внимание немецкой полиции? "Вы опасаетесь, — спросил я осторожно старика, вспомнив историю с Квелчем, в Штутгарте, — что мое выступление может вызвать известные затруднения?" — "Да, — ответил мне Бебель, — признаюсь, я предпочел бы, чтобы вы не выступали". — "В таком случае не может быть и речи о моем выступлении". Бебель вздохнул с облегчением. Через минуту ко мне в тревоге подбежал Либкнехт. "Верно ли, что они вам предложили не выступать? И вы согласились?" — "Как же я мог не согласиться? — ответил я, оправдываясь, ведь Бебель здесь хозяин, а не я". Своему негодованию Либкнехт дал исход в речи, где он нещадно громил царское правительство, невзирая на сигналы президиума, не желавшего создавать осложнения в виде оскорбления величества. Все дальнейшее развитие было заложено в этих небольших эпизодах…
Когда чешские профессиональные организации встали в оппозицию к немецкому руководству, австромарксисты выдвинули против раскола профессиональных союзов аргументацию, довольно искусно подделанную под интернационализм. На международном конгрессе в Копенгагене доклад по этому вопросу делал Плеханов. Как и все русские, он полностью и без ограничений поддерживал немецкую позицию против чешской. Кандидатуру Плеханова выдвинул старик Адлер, которому удобнее было иметь в таком деликатном деле русского в качестве главного обвинителя против славянского шовинизма. Я, разумеется, не мог иметь ничего общего с жалкой национальной ограниченностью таких людей, как Немец, Соукуп или Шмераль, который настойчиво убеждал меня в правоте чехов. Но в то же время я слишком близко наблюдал внутреннюю жизнь австрийского рабочего движения, чтобы валить всю или хотя бы главную вину на чехов. Многое говорило за то, что в массе чешская партия была более радикальна, чем австро-немецкая, и что законное недовольство массы чешских рабочих оппортунистическим руководством Вены используется ловко чешскими шовинистами типа Немеца.