Однако он, кажется, не питал к землякам никакого зла. Возможно, он полагал, что мать сплоховала, просчиталась. С ним-то этого — он знал — никогда не случится.
Он сделал хорошую карьеру, легко продвигаясь по пути, предоставляемому норвежской школой. Но почему-то ему этого показалось мало. Вдруг он вздумал стать политическим деятелем.
Тут ему встретилось препятствие, какого он никак не ожидал. Он упорствовал, ничего не получалось. Не так-то легко выдвинуться в политике, если решительно всем внушаешь отвращение.
Сначала он заделался "левым" и боролся за лансмол[9]. Потом он вступил в рабочую партию и боролся за лансмол. Потом вступил в крестьянскую партию и боролся за лансмол. В конце концов он боролся за лансмол в качестве коммуниста. Все время он боролся за лансмол. Потом — наступила пора оккупации, и он стал бороться за лансмол, будучи квислинговцем.
Ему хотелось попасть в стортинг. Но он не прошел даже в местное правление.
Теперь он директор школы и облечен рядом почетных должностей. Он уже дает задний ход. Никогда он не сочувствовал этому движению, просто — ради спокойствия школы…
Лишь одна деталь, одна маленькая деталь остается для меня неясной. Почему он, как бы ни швыряло его из стороны в сторону, продолжал отстаивать лансмол? Значит, было все же хоть что-то, во что он верил? Или он посчитал, что норвежскому политическому деятелю бороться за лансмол всегда сподручно?
Летние каникулы он всегда проводил на родине. Он обходил всех, кто давал деньги на его ученье, и оказывал им неизменные знаки внимания.
Чувствовал ли он себя обязанным? Или хотел продемонстрировать землякам, что за фигура из него вышла?
Долг за ученье од весь выплатил, большую часть еще до поступленья на службу.
"Выгоднее не иметь долгов", — говорил он.
Теперь он уже не ездит на родину. В то лето, когда он сделался нацистом, все соседи, как один, перестали с ним разговаривать.
Судьбе угодно было, чтоб он и Ивер Теннфьерд стали единственными нацистами из их местечка.
"Вот, собрали деньги — выучили…" — так говорили бедные рыбаки.
Уле Гундерсен окончил юридический, но не пошел по этой части. Он занялся журналистикой. Произошло это отчасти потому, что он рано женился и ему требовались доходы более солидные, чем могла предоставить должность юриста. Женился же он потому, что был дурен собою и нелеп до невероятия, и, кроме честных намерений, ему нечем было привлечь девушку.
Сам он этого не сознавал. Он считал, что все идет как надо. Девушка, которая ему досталась, не блистала красотой и потому была сварлива и болезненно тщеславна. Он считал опять-таки, что так надо и что такова женская природа. Он любил ее и опрокидывал ее стул и проливал на нее кофе в порывах нежного угождения.
Он был немыслимо нелеп. Будучи сравнительно небольшого роста, — он ухитрялся напоминать горного тролля. Он обладал перекошенной физиономией и не умел управлять своим телом. Он был одним из тех неудачников, что вечно спотыкаются на ровном месте, забывают застегивать ответственные пуговицы, а в гостях заливают скатерть и наступают на хвост хозяйкиной кошке. С ним случались прямо-таки редкостные происшествия — однажды его в кровь искусал кролик.
Жену он раздражал неимоверно. Он потел и хмыкал, когда она пилила и уничижала его в присутствии посторонних. Иногда он вскакивал и исчезал. Бежал от греха подальше. Но через час всегда возвращался; за это время он уяснял себе, что сам был виноват, и пламенно просил прощения. Он его получал. "Он же такой глупый! — снисходительно говорила она. — Разве он тут виноват!"
Он полагал, что так выражаются великие чувства.
Он был центром вселенной. Ну, правда, каждый из нас в том возрасте временами воображал себя центром вселенной. Но Уле Гундерсен был центром вселенной. Солнце, и луна, и звезды кивали ему, словно юному Иосифу. Он замечал их знаки, но редко признавался в этом — только самым близким друзьям. И, поверяя свою тайну, всегда испытывал некоторое смущение. Он смутно догадывался, что такое может произвести комический эффект.
Мне он доверился. На первых курсах я был его другом. Правда, он был тогда милым и трогательным и вовсе не таким уж бездарным.
Мысли о собственном величии, насколько я могу проследить, родились из горечи, причиняемой ему немыслимым его телом. Он доверчиво поведал мне, каким образом открылось ему его подлинное "я", как он выражался.
Мать пекла хлеб на кухне, и рядом стояла. бадья с мукой. Уле решительно нечего было там делать, однако же он ухитрился попасть в муку ногой. Потом, забившись в темный угол на чердаке, Уле понял, что тело его не есть он. Он, настоящий Уле Гундерсен, был другой, совершенно, совершенно другой. Он был гармоничен, красив, изящен, точен во всех движениях, легок и грациозен. Да! У него, собственно, были даже крылья, как у божества…