Я любил поговорить с Калиной Ивановичем о мужиках и о ремонте, о несправедливостях жизни и о нашем будущем. Перед нами был луг, и это обстоятельство иногда сбивало Калину Ивановича с правильного философского пути:
– Знаешь, голубе, жизнь, так она вроде бабы: от нее справедливости не ожидай. У кого, понимаешь ты, вуса в гору торчат, так тому и пироги, и вареники, и пляшка, а у кого, понимаешь, и борода не растет, а не то что вуса, так тому, подлая, и воды не вынесет напиться. От как был я в гусарах… Ах ты, сукин сын, где ж твоя голова задевалася? Чи ты ее з хлибом зъив, чи ты ее забув в поезде? Куды ж ты, паразит, коня пустив, чи тоби повылазыло? Там же капуста посажена!
Конец этой речи Калина Иванович произносит, стоя уже далеко от меня и размахивая трубкой.
В трехстах метрах от нас темнеет в траве гнедая спина, не видно кругом ни одного «сукина сына». Но Калина Иванович не ошибается в адресе. Луг – это царство Братченко, здесь он всегда незримо присутствует, речь Калины Ивановича, собственно говоря, есть заклинание. Еще две-три коротких формулы, и Братченко материализуется, но в полном согласии со всею спиритической обстановкой он появляется не возле коня, а сзади нас, из сада:
– И чего вы репетуете[121], Калина Иванович? Дэ в бога заяц, дэ в черта батько? Дэ капуста, а дэ кинь?
Начинается специальный спор, из которого даже полный профан в луговом хозяйстве может понять, что здорово уже постарел Калина Иванович, что уже с большим трудом он разбирается в колонийской топографии и действительно забыл, где затерялся луговой клочок капустного поля.
Колонисты позволяли Калине Ивановичу стареть спокойно. Сельское хозяйство давно уже нераздельно принадлежало Шере, и Калина Иванович только в порядке придирчивой критики и пытался иногда просунуть старый нос в некоторые сельскохозяйственные щели. Шере умел приветливо, холодной шуткой прищемить этот нос, и тогда Калина Иванович сдавался:
– Что ж ты поробышь? Када-то и у нас хлиб рожався,
Но в общем хозяйстве Калина Иванович все больше и больше приближался к положению английского короля – царствовал, но не правил. Мы все признавали его хозяйственное величие и склонялись перед его сентенциями с почтительностью, но дело делали по-своему. Это даже и не обижало Калину Ивановича, ибо он не отличался болезненным самолюбием, и, кроме того, ему дороже всего были собственные сентенции, как для его английского коллеги царственная мишура.
По старой традиции Калина Иванович ездил в город, и выезд его теперь обставлялся некоторой торжественностью. Он всегда был сторонником старинной роскоши, и хлопцы знали его изречение:
– У пана фаетон модный, та кинь голодный, а у хозяина воз простецкий, зато кинь молодецкий.
Старый воз, напоминавший гробик, колонисты устилали свежим сеном и закрывали чистым рядном. Запрягали лучшего коня и подкатывали к крыльцу Калины Ивановича. Все хозяйственные чины и власти к этому моменту делали, что нужно: у помзавхоза Дениса Кудлатого лежит в кармане список городских операций, кладовщик Алешка Волков запихивает под сено нужные ящики, глечики, веревочки и прочие упаковки. Калина Иванович выдерживает выезд перед крыльцом три-четыре минуты, потом выходит в чистеньком отглаженном плаще, обжигает спичкой наготовленную трубку, оглядывает мельком коня или воз, иногда бросает сквозь зубы, важно:
– Сколько раз тоби говорив: не надевай в город таку драну шапку. От народ непонимающий!..
Пока Денис меняется с товарищами картузами, Калина Иванович взбирается на сиденье и приказывает:
– Ну, паняй, што ли.
В городе Калина Иванович больше сидит в кабинете какого-нибудь продовольственного магната, задирает голову и старается поддержать честь сильной и богатой державы – колонии имени Горького. Именно поэтому его речи касались больше вопросов широкой политики:
– У мужиков все есть. Это я вам говорю определенно.