Мать решила, что я уже достаточно взрослая, чтобы иметь карманные деньги. Созвали семейный совет, и мне пожаловали ежемесячную пенсию для расходов на одежду – сорок лир, даже в то время очень мало; тем не менее мне удавалось неплохо выходить из положения. Используя так называемый костюм-двойку, я ухитрялась создавать впечатление, что у меня много разнообразной одежды. Метод этот можно назвать «сшито Скиап». Я не имела, конечно, большого опыта, зато у меня было чутье – «изобретала» тонкие и красивые бесхитростные белые блузки, отделанные кружевом.
Каждый день я, девушка, отправлялась одна в колледж, что многих шокировало: мне единственной из моего окружения это разрешалось.
В те времена моя семья не была мне близка, и я все более от нее отдалялась. И вот стала я чувствовать себя ужасно одинокой, все внутри у меня кипело, как вода в котле. Мне бы найти какое-нибудь отвлекающее средство, но я переросла период сомнительных выходок и сумасшедших приключений. Последний подвиг маленькой девочки принес мне массу неприятностей.
Это произошло вскоре после землетрясения, разорившего почти всю Сицилию. Вся нация в трауре, создан комитет помощи, призванный облегчить судьбу бездомных. По городу медленно циркулировали открытые грузовики, и жителей просили кидать в них всю одежду, которую они желали пожертвовать. Сверху из окон сбрасывали даже предметы домашнего обихода. Сидя в квартире одна, я восхищенно наблюдала за этим. Внезапно охваченная благородным порывом, принялась бегать по квартире и собирать в охапку всю одежду семьи, вместе с бельем и, обезумев от радости, стала выбрасывать ее в грузовики. На мгновение заколебалась перед восхитительным палантином из каракуля с горностаевыми хвостами, принадлежащим матери, – показалось все же неуместным выбрасывать из окна столь роскошный наряд.
И тогда меня охватило другое желание – писа́ть! Это пришло как толчок, потрясший меня с головы до ног, – столь сильный, что я почувствовала его физически. Я не желала писать что попало, нет, – только стихи! Но отдельной комнаты у меня не было… тогда я придвинула стул и столик к окну в коридоре и отгородила их чудовищно некрасивой японской ширмой. Вид из окна, однако, не вдохновлял – оно выходило во двор.
Пока вся семья волновалась вокруг меня, аромат ирисовой эссенции, идущий из прачечной, вызывал во мне ощущение, что я на открытом воздухе, весной… Впрочем, все было иллюзией, даже то, о чем я в состоянии транса писала много часов кряду. Жизнь за моей ширмой и во всей квартире не имела уже ничего общего со мной – мне удавалось достигнуть полного отвлечения.
Когда мама устраивала приемы, это происходило в большом салоне, для других нужд он не использовался. Нам запрещалось туда входить, и в иные дни окна там оставались закрытыми и зашторенными, что лишало комнату воздуха и света. Иногда я проскальзывала в салон, забивалась в угол дивана, горячо желая, чтобы меня не обнаружили, и впадала в забытье. В комнате размещались персидские и китайские предметы, и слабый аромат сандала придавал моему убежищу оттенок извращенности. В дни приема шторы открывались, салон наполнялся светом. Дамы, приходившие в гости, были, по большей части, старые подруги матери по колледжу, их пути разошлись, но они продолжали общаться по привычке. Встречались также ученые и дипломаты, казавшиеся очень старыми. Разговоры велись весьма изысканные и убийственно скучные.
Длинными, спокойными ночами весной и осенью пастухи окрестных деревень, пересекая город со своими стадами, проходили по улице Национале, где мы в то время жили. Завернувшись в тяжелые черные плащи, в больших черных шляпах, с пастушьими посохами в руках, они шествовали вдоль улицы вместе со своими собаками, которые помогали им пасти стада. Блеяние овец внушало спящим за ставнями мужчинам и женщинам мысли о просторах лугов…
Спрятавшись в запретных комнатах, я порой наблюдала эту восхитительную сцену – в ней вся поэзия деревни, – все это освещала римская луна. Дрожа от холода, страшно возбужденная, я тихо возвращалась в свою постель. Стараясь не разбудить сестру, мы с ней спали в одной комнате, мысленно повторяла поэму, которую напишу завтра.
За ширму я возвращалась с огромными листами бумаги, вновь свободная, и погружалась в глубокие раздумья. Никогда с тех пор не испытывала столь огромной радости, как тогда – одержимая.
Через много лет Скиап перечитала свои поэмы… и с трудом поверила, что они написаны ею, краснела, читая их вслух, хотя это лишь часть того, что выражалось так свободно. В детстве она не отдавала себе отчета в том, что писала. Теперь-то она понимала, что горе и любовь, чувственность и мистицизм – наследие тысячелетий вторглись в сознание наивного ребенка. Но с тех пор никакая удача не приносила ей большего чувства удовлетворения, чем те стихи.