— Ну, письма — это одно, а жизнь — другое. Какникак, полЕвропы прошагал, до самого Берлина дошел. Как там Европа-то?
— Европа как Европа. Что с ней, с Европой сделается? Много чудного, конечно… а народ ихний хороший. Их запугали коммунистами и потому нас встречали с опаской, недоверчиво, а потом разобрались, ничего. Видят, что мы не зверствуем, как фашисты, никого не трогаем, детишек подкармливаем…
— Русский народ отходчив, — подтвердил отец.
— Отходчив-то, отходчив, да всякой доброте есть предел, — возразил Павел. — Что делал немец с нашими людьми! Насмотрелись, век не забыть. И детишкам и внукам передам. Кто видел, тот не забудет… Стариков, детей расстреливали, над женщинами измывались, целые деревни жгли. Мы по Белоруссии шли, так волосы дыбом вставали. А про концлагеря знаешь?
— Слыхал, много писали, — отозвался отец.
— В Польше один такой освобождать пришлось, Майданек, недалеко от Люблина. Камеры специальные придумали, людей газом удушали. Нас встретили не люди, а полумертвецы, кожей обтянутые кости… Многие, особенно те, у кого родных замучили, люто немцев ненавидели. Тогда, перед вступлением в Германию приказ Жукова вышел об отношении к мирному населению и о мародерстве. Приказ и сдерживал. А то расстрел, без всякого трибунала…
Дядя Павел замолчал. Отец положил на стол вилку, которую крутил в руках, пока говорил дядя Павел, и задумчиво сказал, словно отвечал на свою мысль:
— Проводили здесь у нас по городу колонну пленных немцев, тех самых, которые нашу землю топтали, города жгли, а женщины смотрели на них с сочувствием. Какая-то старушка выскочила из толпы, подбежала к колонне и стала раздавать сухари.
— Я бы этой старушке всыпал по первое число, — зло сказал дядя Павел. — Нашла, кого жалеть. Небось при фашистах подолом пыль перед ними мела.
— Не скажи. Вон мать говорит, что у нее двое сыновей с войны не вернулись. Просто русский человек по природе добр и отходчив. Доброта у него в душе заложена.
— Добр-то добр. А как быть, когда войне, считай, конец, а в тебя, сволочи, изза угла палят. Сколько, нашего брата в последние дни полегло!
Дядя Павел надолго замолчал. Отец тоже ушел в себя, и установилась какая-то неприятная, напряженная тишина. Первым очнулся Дядя Павел:
— А ты, Тимофеич, стало быть, в Персии был?
— В Иране. С 1935 года Персия Ираном называется, — поправил отец. — Я был в Тегеране, в группе Советских войск.
— В Тегеране проходила конференция трех держав. Нам политрук рассказывал. Товарища Сталина видел?
— Ну, меня уж к тому времени там не было. Конференция в ноябре сорок третьего проходила. Так что, не довелось.
— А что за народ персидский? За нас он или нет?
— Да как тебе сказать? За нас или не за нас. Они про нас мало что знают. Девяносто процентов неграмотных, самосознание у людей низкое. Хотя в 1905 году там тоже своя революция была. Правда, это ничем не кончилось, революцию подавили… В Иране очень малочисленный рабочий класс.
— А так они, наверное, все же за нас, — подумав, сказал отец. — Народ там разный. Коренные жители, персы, составляют лишь половину населения. Много иранских азербайджанцев, курдов. Есть ещё луры, арабы, теймуры, туркмены и много других национальностей. Но народ там, скажу тебе, доведен до такой нищеты, что дальше некуда. Дети шестисеми лет работают как взрослые по 13–14 часов в сутки. Делают ковры. Стоит выйти на улицу, как на тебя набрасываются, чуть не на части рвут: «Хуб, хуб, бедухин». Дай, значит, денег, господин. Но нам категорически запретили подавать. Жалко их, первое время никак не мог привыкнуть. А что делать? Всех ведь не оделишь… Многие даже не могут себе жены купить.
— Как купить? — удивился дядя Павел.
— Ну, как у нас в некоторых среднеазиатских республиках было? Нужно заплатить калым, то есть, фактически купить жену. Так вот, самые нищие живут с ослицами.
— Ну, ты наговоришь, Тимофеич. Как это с ослицами жить можно? — Дядя Павел невольно покраснел, и глаза его расширились от изумления.
Глаза отца улыбались, и непонятно было, всерьез он говорил это или шутил.
— Чудно! — в который раз повторил дядя Павел, покачав головой. — Чего только на свете не бывает!
— А в магазинах драли с нас втридорога. С англичан одну цену просят, а с нас дерут. Дело в том, что наше командование строгонастрого запретило торговаться. Вскоре, правда, для нас советские магазины открыли.
Дядя Павел вдруг зашелся в кашле. Кашель давил его, гнул к полу. Дядя Павел тер грудь ладонью, словно раздирал её, и никак не мог остановить приступ. Он достал из кармана галифе кисет с махоркой и, сложенную в несколько раз до маленьких, папиросного размера, квадратиков, газету; дрожащими руками, рассыпая табак от судорожных конвульсий тела, скрутил цигарку и закурил. Кашель постепенно отпустил.
— Ты последний раз писал из госпиталя, ранен был. Тяжело? — спросил отец, сочувствуя.
— Да, осколком в грудь в битве за Правобережную Украину. КорсуньШевченковская операция, может, слышал? Три осколка вынули, а один в лёгких остался. Своих догонял уже, когда вышли к Висле, в Польшу вступили.