— Небось не укусит, — бросил равнодушно Боря и пошел своей маятниковой походкой, закидывая руки за спину и размахивая ими где-то за ягодицами, ступая осторожно, будто пробуя воду. В речку Боря зашел также неторопливо, как шел по берегу. Когда вода дошла ему до груди, он перевернулся на спину и поплыл вдоль берега.
— Во дает, — хохотнул Монгол, — вода ледяная, окунуться б, да назад.
— Да Боря зимой по двору в трескучий мороз без рубашки ходит, — сказал Мухомеджан.
— Зачем? — заинтересовался Самуил.
— Закаляется, чтобы не болеть. Ты же видишь, он убогий, болел часто, вот и стал закаляться. Он и зимой в плаще ходит.
— Да это мы знаем, — засмеялся Пахом. — Больше надеть нечего, вот и ходит.
— Ладно, есть чего или нечего, а ты поплавай с Борей, если такой ушлый, — усмехнулся Монгол.
— Ага, разогнался. Я лучше щас Армена искупаю, — и он сделал движение в сторону Григоряна, тот приготовился вскочить.
— Да не бойся, я пошутил, — Пахом расслаблено улегся на песок.
Из речки вышел Боря. Он руками стряхнул с себя воду и стал одеваться. На теле не появились даже мурашки.
— Дядя Борь, это правда, что ты голый по двору ходишь, закаляешься? — спросил Изя Каплунский.
— Да что ты, милый, — засмеялся как заквакал Боря, — голый не хожу, а закаляться закаляюсь и, вздохнув глубоко, сказал:
— Эх, ребятушки, пошли вам бог хорошего здоровья. Плохо хворому-то.
— А правда, что ты подпольщиков у себя при немцах прятал? — поинтересовался Каплунский.
— Было такое, соколик мой, — нехотя ответил Боря.
— Расскажи, дядя Боря, — попросил Мишка Коза.
Боря вдруг поскучнел лицом и завозился со шнурками на кирзовых ботинках.
— Расскажи, дядя Борь, не ломайся, — присоединился к просьбе Мишки Монгол.
— Да ведь будь она, эта война, проклята. Как вспомню, сердце останавливается. До сих пор Густав во сне снится.
— Что за Густав такой? — поинтересовался Мотя.
— Жилец. Унтер. Как напьется, за пистолет: «Горбатч, к стенке». Да, почитай, каждый день расстреливал. Стоишь и думаешь, пальнет мимо, или спьяну попадет? А то выводил во двор. «Все, Горбатч, пошли. Ты есть партизан, и я буду тебя расстрелять». Выведет, к дереву поставит и целится в лоб. Я смерти-то не боюсь. Что я? Муха. Прихлопнул и растер. А вот унижение терпеть невыносимо. Человек, он что? Червь. Есть он — и нет его. Но это опять же, с какой стороны смотреть. Разум мне дан свыше, а отсюда и гордость человеческая, и боль, и скорбь. И терпел я унижения эти потому, что не за себя одного отвечал, а за людей был в ответе, которых хоронил в подвале своем. У меня дома подвал до войны хитрый получился. Из кухни вход под половицами. Дом-то старый, помещичий, еще Никольскому принадлежал.
— Это, какому Никольскому, деду Андрею Владимировичу? — уточнил Мишка.
— Истинно. Андрею Владимировичу. У него еще два дома по нашей улице стояло.
— Так он буржуй недорезанный, — зло пыхнул Витька Мотя. — Как же его в Сибирь не сослали?
— Э, милок, человек Андрей Владимирович особый, не стандартный.
Только революция пришла, он тут же дома Советской власти отписал. Золото, не скажу, что все, а в ЧК самолично сдал. Пришел, попросил двух сотрудников, привел в сад, показал, где копать, да не в одном, а в нескольких местах. Жена, покойница, в голос: «Ирод, по миру пустил, дочку без приданого оставил». Тот сначала слушал, а потом как гаркнет: «Цыц, купчиха чертова, изза тебя, на утробу вашу совестью торговать начали, о душе забыли. Куда копили? Кого грабили? Да взял топор — и к трубе водосточной. Разворотил коленце, а оттуда банка круглая с драгоценностями. «Вот, — говорит, — хотел на черный день оставить, а теперь вижу: не надо, ничего не надо, все берите». Да перекрестился и говорит: «До чего же мне легко стало, господи. Яко благ, яко наг».
— Ну, дед, ну Никольский! — обрадовался почему-то Пахом, а Самуил недоверчиво покачал головой:
— Ну, положим, все-то он не отдал; что-нибудь да себе оставил.
— А ты по своему Абраму не суди, — обиделся за Никольского Каплунский.
— Да, соколики мои, русская душа за семью печатями лежит. И никому не дано понять и оценить характер и поступок русского человека. Казалось бы, писатели наши: Достоевский Федор Михайлович и Толстой Лев Николаевич куда как полно раскрыли русский характер и в душу русскую заглянули. Ан нет. Еще Чехов Антон Павлович понадобился, чтобы новую струнку затронуть. И не разгадан русский человек, и не описан полностью остался.
Максим Горький изумился как-то и с восхищением воскликнул: «Талантлив до гениальности», не удержался и заметил: «И бестолков до глупости».
Взять того же Никольского Владимира Андреевича. Как сыр в масле катался. Казалось бы, чего тебе еще? Ешь, сыт и ублажен, и прихоти любые твои исполняются. А ведь ел его червь сомнения, душа роптала и протест в ней зрел.