— Наша, — ответил он беспечно. — Я хотел было взять у других, да раздумал: еще начнут разыскивать по гимназии, хай подымут. Мы ж с тобой сядем на свободную, а если спросят, скажем, что кто-то упер в соседний класс.
Объяснение меня вполне удовлетворило. Зима тянулась бесконечно, в марте еще вьюжило, валил мокрый липкий снег. Как-то в оттепель я от нечего делать забрел в гимназию. Шел урок французского языка. В классе отсырели потолки, валилась штукатурка, учеников стало меньше, и они сидели в бушлатах, пальтишках. Преподавательница, крест-накрест перевязанная шерстяным платком, держа в муфте озябшие руки, прохаживалась перед доской. Голову ее по-прежнему венчала тщательно уложенная коса из блестящих золотисто-белокурых волос, лицо осунулось, похудело, а голубые глаза казались еще больше. Она остановила взгляд на мне.
— Явле-ение!
Я был в широкой до пят шинели брата с форменными пуговицами, для тепла подпоясан грязным полотенцем. Неприметно шмыгнув носом, я сел сзади на пустую парту.
— Вы, Авдеев, хоть алфавит усвоили?
Какой там алфавит! Я и марки перестал собирать, забыл, как айданы выглядят: не на что было менять. Хлеба нам в интернате давали по осьмухе фунта[1] в день — и то с перебоями.
— Я, мадам, буду держать переэкзаменовку. Конечно, я не пришел на выпускные испытания, Весной оперетка уехала на гастроли в Воронеж; вместе с труппой Новочеркасск покинули и Сосновские.
И когда в сентябре опять начались занятия, я пришел в третий класс и сел за первую парту. Над входом в гимназию теперь висела продолговатая вывеска с черными аршинными буквами, обведенными киноварью: «Единая трудовая школа».
БУТЕРБРОД С ПОВИДЛОМ
Познакомился я с этим пацаном в потемках под стульями кинотеатра «Патэ», куда пролез зайцем посмотреть американский боевик «В кровавом тумане», Наверно, и он тоже попал сюда без билета, и мы оказались соседями.
В середине фильма лента, как обычно, порвалась, ребята на передних рядах затопали ногами, стали свистеть, орать механику: «Сапожник! На помойку!» Мы давно вылезли из-под стульев и присоединили к общему возмущению свой справедливый протест. Неожиданно дали свет, контролерша поймала нас обоих за уши и вывела из зрительного зала.
Очутившись под лампой вестибюля, я на досуге разглядел своего соседа. Парнишка был костляв, как лещ, чуть пошире меня в плечах, повыше ростом. Одет, как и я, в нижнюю сорочку и женские панталоны вместо трусов, но щеголевато подпоясан солдатским ремнем. (Горисполком реквизировал излишки белья у бывших воспитанниц Смольного института благородных девиц и передал его нашему интернату.) Голова моего нового знакомого очень напоминала яйцо. Она была совершенно голая от изобилия лишаев, а рот он имел такой большой, что свободно засовывал в него свой грязный кулак. Парнишка показал контролерше язык, движением отвислого живота подобрал штаны и, важно протянув мне руку, представился:
— Баба.
— Водяной, — ответил я.
— Твоя вывеска мне знакома, — сказал он, оглядев меня от свалявшегося темно-русого чуба до черных ногтей на босых, покрытых царапинами ногах. — Ты ведь живешь в интернате Петра Алексеева? Вот и я с того же сиротского курятника.
Я удивился, почему раньше не приметил Бабу. Он объяснил, что совсем недавно в интернате и ночует в другом корпусе. Мы всласть поругали контролершу за то, что она выставила нас из «Патэ», грустно в последний раз полюбовались огромной афишей, висевшей у входа. На афише были изображены бандиты в масках, широкополых шляпах, с дымящимися револьверами, и лежала женщина, обильно залитая красной клеевой краской.
Свободного времени у нас с Бабой сейчас оказалось пропасть, и после короткого совещания мы решили «ловить кузнечиков» — собирать окурки. В Новочеркасске были всего две улицы, освещенные настолько сносно, что на них нельзя было, стукнувшись лбами, не узнать друг друга: Платовский проспект и Московская. Туда мы и отправились на промысел. Заметив на тротуаре окурок, мы с разбегу накрывали его панамой. Старшие воспитанники интерната, уже скоблившие Щеки осколком стекла, стыдились собирать «кузнечиков» открыто; после завтрака они отправлялись на прогулку, вооруженные кизиловыми стеками с булавкой на конце, и, поравнявшись с окурком, как бы нечаянно накалывали его и ловко совали в карман.
По дороге Баба открылся мне, что окурки он сортирует и меняет на обеды и огольцы уже не раз били его за то, что он подмешивает к табаку козий помет.
— Все, понимаешь, брюхо, — пояснял он, стукнув себя по вздутому, точно у клопа, животу. — Пихаю я в него что попало, и скажи, хоть бы заболело. А что пацаны волохают — плевать. Меня папашка-упокойник костылем молотил — и как на собаке. Все заживает.