Что мы видим еще? Вот столик операционной сестры: сейчас, пока не началась работа, аккуратные стопки салфеток на нем белоснежно чисты, а ряды инструментов нарядно сверкают. Вот столик анестезистки, на котором в наполненных шприцах хранятся виденья и грезы, что скоро вольются в вены больного. Вот аппарат для наркоза, со всеми его циферблатами, трубками и мониторами. А вот еще один непременный участник любой операции: большой таз для мусора. Когда хирург бросает в него пропитанные кровью салфетки, ему лучше не промахиваться, если он не хочет услышать недовольное ворчание подтирающей пол санитарки.
А современная операционная — та вообще заставлена множеством мониторов и эндоскопических стоек, аппаратурой слежения и обратного переливания крови, установками климат-контроля и еще бог знает чем: жалея бумагу и время, я не стану описывать все это подробно. Но вот что интересно: в операционной, несмотря на обилие и разнообразие всевозможной «начинки», всегда как-то пустынно и гулко, торжественно и немного тревожно. Пожалуй, лишь в храмах царит подобная гулкая пустота — и возникает неотвязное чувство, что, кроме участников операции и распростертого на столе пациента, здесь незримо присутствует кто-то еще. Как его имя и что он здесь делает, я сказать не берусь; но когда над столом бесшумно вспыхивает наклонный диск осветителя с дюжиной ярких лампочек в нем, кажется, будто этот незримый свидетель всего, что свершается здесь, вдруг распахнул свой всевидящий глаз…
Операция
Как ни странно, операционная — едва ли не самое спокойное место на свете. Да, я все понимаю и ничего не забыл — ни суматохи, что начинается здесь, когда на каталке завозят тяжелого экстренного больного; ни раздраженного крика хирурга, когда сестра подала ему не тот инструмент; ни хлюпанья прибывающей в ране крови, когда засорился отсос и приходится чуть ли не отчерпывать кровь ладонями; ни зажима, со звоном упавшего на пол (зажима, на который сестра тут же спешит наступить, потому что все верят в примету: упал со стола инструмент — жди еще одной операции); ни сизого дыма, вьющегося над раной под писк и шкворчание электрокоагулятора, — я не забыл ничего из того, напряженного и торопливого, чем полна работа в операционной. Больше того: я не забыл и тех опасений, сомнений и страхов, от которых хирург до конца никогда не избавится (если, конечно, он живой человек, а не бездушный мясник), — сомнений в диагнозе и в необходимости операции, что уже началась, опасений за то, чем все это может закончиться, и страхов не только за жизнь пациента, но и за то, как летальный (не дай бог!) исход отразится и на самом докторе.
Да, я все это знаю и помню и тысячи раз испытал напряжение, тревоги и страхи больших операций. И все же, несмотря на это, на операциях ко мне нередко приходило ощущение необъяснимого покоя. Точнее сказать, я в него погружался: как ныряльщик погружается в глубину, где его уже не достанут ни пена, ни волны, ни брызги, ни ветер, шумящие на поверхности моря. На поверхности может быть настоящая буря — подобная той, что нередко бушует и в операционной; но в глубине, где какою-то частью души пребывает хирург, там всегда — тишина. Как объяснить такой парадокс? Вот до этой минуты, когда ты взял скальпель и сделал разрез, весь мир был тебе непонятен — и, главное, был непонятен себе и ты сам. Кто ты таков и зачем ты здесь нужен? Зачем существует мир — и что ты в нем делаешь? Гнет этих вопросов подспудно томил твою душу, и ты всегда, даже в самом, казалось бы, безмятежном своем состоянии, даже во сне, — все равно в глубине своего существа был неспокоен. Но вот началась операция. Задвигались руки и инструменты, потекла кровь, загудел отсос — и все изменилось! На время, пока ты облачен в стерильный халат (который чем дальше, тем больше пропитан на животе кровью, а на спине — потом), эти тягостные вопросы: что, зачем, почему? — для тебя перестают существовать. Весь огромный, томящий своей непонятностью мир сужается до размеров вот этой операционной раны — в которой ты, в общем-то, знаешь, что нужно сделать, стараешься выполнить это поаккуратнее и при этом нисколько не сомневаешься в собственном праве и даже необходимости здесь находиться. Все словно уже решено — за тебя; и все происходит именно так, как должно происходить. Никогда мир не делался так разумен, понятен, так ясен и прост, как в эти часы и минуты. Великое правило жизни — «делай, что должно, — и пусть будет, что будет» — лишь здесь, в операционной, открывалось тебе в такой очевидной, прямой простоте.