Допустим, живот «неспокойный»: значит, доктору тоже не будет покоя. Завершая пальпацию, хирург, скорей всего, вздохнет и скажет стоящему рядом коллеге: «Да, живот
Но вот поле обложено простынями и скальпель взят в руку. Первой, естественно, рассекается кожа, а потом — подкожная жировая клетчатка. Жир на разрезе очень красив: видишь влажно блестящую желтую щель, всю в красных крапинах кровеносных сосудов. Через пару-тройку секунд кровь заполняет жировое ущелье разреза, и в этой лаковой крови тоже мерцают блестки жира. Вслед за подкожной клетчаткой рассекается апоневроз белой линии живота. Он расходится от прикосновения скальпеля с такой готовностью и бодрым хрустом, будто апоневрозу нравится, чтоб его рассекали. А когда пройден апоневроз и зажимами или электрокоагулятором остановлено кровотечение из краев раны, взгляду хирургов открывается блеск перламутровой тонкой брюшины. Ее пленка — последнее, что отделяет нас от брюшной полости пациента.
Пусть даже хирург входил в животы своих пациентов тысячи раз, он не может не чувствовать, что это особенный миг. В секунду, когда рассекаешь брюшину, твое сердце делает лишний удар, потому что ты в прямом смысле проникаешь внутрь человека. Тебе открывается бездна и космос, не менее сложный, чем тот, где летают кометы. И пока ты торопливо и сосредоточенно шаришь руками и инструментами среди петель кишок, огибаешь гладкий холм печени или погружаешься в глубину малого таза, ты не только хирург, но еще словно и космонавт: ведь ты вышел в пространства, где людям вообще-то бывать не положено и где каждый ошибочный шаг может кончиться гибелью…
Жизнь хирурга
Уж больно она, эта жизнь, коротка. Как известно, в любой стране мира хирурги живут в среднем на пятнадцать лет меньше, чем их пациенты. И ведь хирурги — не бомжи-маргиналы; напротив, это люди образованные и социально устроенные, не голодающие и не побирающиеся по церковным папертям. Вот кто объяснит: отчего жизнелюбы-врачи (а мало кто понимает и ценит жизнь больше, чем наш брат хирург) так спешат с этой самою жизнью расстаться?
Но я сейчас о другом: о том, что огромная жизнь промелькнула, как один день. Конечно, сказать так о собственной жизни может не только хирург, но и любой пожилой человек; сошлюсь на Шопенгауэра, считавшего: молодость отличается от старости тем, что у молодости огромная жизнь впереди, а у старости — маленькая жизнь позади.
И все-таки: как могло такое случиться? Ведь когда я находился внутри этой жизни, когда ее — в прямом смысле — жил, она представлялась почти бесконечной. Когда где-нибудь на исходе дежурных суток в очередной раз шел в приемное, когда в сонных глазах плыли перила лестницы или открывался пустынный просвет коридора — тогда в самом деле казалось, что время остановилось и утро уже никогда не наступит. Казалось, ты вечно будешь снимать телефонную трубку, бормотать: «Да, иду…» — потом, зевая, искать ногами сандалии, потом выходить в коридор, а потом вечно пальпировать чей-то дряблый живот и вечно писать непослушной спросонья рукой бесконечные строки бесконечной истории бесконечной болезни…
А операции? Нередко, стоя над раной, ты тоже чувствовал: время остановилось. То, что ты видишь сейчас, — эти влажные ткани и блеск инструментов, эти крючки-расширители и лигатуры, этот дымок над пинцетом коагулятора — все это ты будешь видеть и чувствовать вечно, и операция никогда уже не завершится.