Мессу служили на латыни, гимны пели по-чиньянджийски, а уж барабаны били совсем по-африкански и заполняли все паузы во время службы. От этих звуков отец Тушет снова напрягся. Маска скорби на его лице каменела с каждым ударом, а барабаны гремели все громче, и эхо возвращалось от беленых стен, и смешивалось с курившимся над кадилом ладаном, и обволакивало золоченую дароносицу, и клубами, словно наркотические пары, возносилось вверх, под купол, сквозь столбы лившегося из окон солнечного света.
Амина со слепой своей бабкой сидела на задней скамье. И я все время следил за ней: как она провожает глазами священников, как слушает пение, молитвы, мои ответы, как морщится от шума и шевеления по соседству.
Наверно, ритуал казался ей странным, пугающим, возможно даже колдовским, вроде ворожбы, которой занимались в деревне, чтобы навести порчу или изгнать из человека демонов. В каком-то смысле в этом очищении и состояла цель мессы, «священная жертва мессы», как научили меня ее правильно называть.
Потом я тушил свечи, собирал потиры и прибирал в ризнице, а отец де Восс шептался с отцом Томасом. И я точно знал о чем: о вещах вполне прозаических, о настроении отца Тушета и о расписании поездов до Балаки и Блантайра.
Обед проходил в гробовом молчании. Ели nsima с курицей, изнывали от жары, а отец Тушет мотался взад-вперед по веранде. Потом отец Томас отвел страдальца к машине и, поддерживая под локоть, помог сесть. Отец Тушет двигался медленно, как старый или очень больной человек; оказавшись в «лендровере», он сцепил руки на груди и, затравленно съежившись, ни на кого не глядя, стал ждать отъезда. Провалы его глаз были черны; мысль блуждала далеко-далеко. В толпе зевак кто-то произнес слово «mutu»: прокаженные тоже считали, что у отца Тушета не все в порядке с головой. Голос слепой Амининой бабки перекрывал остальные, она требовательно расспрашивала: кто это? Куда он едет? Пришлют ли кого-то ему на смену? Чем он болен?
Когда старуха всецело завладела вниманием толпы, я пробрался к Амине и был рад, что она не шарахнулась прочь.
— Я видел тебя в церкви.
— Да.
— Но ведь ты мусульманка.
— Я хожу с бабушкой. Она христианка.
— А ты заметила, что я за тобой наблюдаю?
— Да. — Она нервно втянула воздух ноздрями. — Только не знаю почему.
— Потому что мне очень нравится на тебя смотреть.
Она снова сморщила нос, часто-часто заморгала.
Мои слова ее явно смутили.
— Как ты поняла, что я на тебя смотрю?
— Потому что я смотрела на тебя.
Забавно. И хотя она отводит глаза, она не так робка, как я думал. Да и в сторону глядит, возможно, вовсе не из робости, а потому, что на «лендровер» в это время грузят, подтягивая на грязных веревках, огромный сундук с вещами отца Тушета. Отец де Восс уже заводил мотор, а отец Томас сидел с ним рядом, мрачноватый и надутый, словно родитель, недовольный тем, что его чадо исключили из школы. Отец Тушет сидел сзади как в воду опущенный, а прокаженные толпились вокруг машины и глазели на него: их, похоже, воодушевляло поражение этого несчастного mzungu.
Отец де Восс и рад был бы не придавать делу такую огласку, но в Мойо, где жизнь годами текла без перемен, отъезд отца Тушета стал значительным событием, которое будут вспоминать не год и не два.
— Alira, — пробормотал кто-то из прокаженных. «Он плачет».
Было странно видеть, как взрослый человек, сидящий в машине, закрывает лицо руками и между пальцев его текут слезы. Толпа, все эти худые, убогие, увечные, босые, оборванные люди удивленно таращили глаза. Руки-ноги у большинства были в грязных бинтах. Они примолкли, только пялились, разглядывали его в упор. И от их безжалостного любопытства отца Тушета делалось еще жальче.
Меня всегда раздражало то, как он носится со своим требником, поминутно заглядывает в него и ведет с ним какой-то незримый диалог. Я возмутился, когда он отказался помочь мне таскать кирпичи, заявив, что ему надо крестить. Молитвенник в его руках был вроде талисмана, призванного уберечь хозяина от какой бы то ни было работы. Так прокаженные пользовались своей болезнью. А еще отец Тушет носил сандалии не на босу ногу, а с носками и выглядел от этого очень глупо. Мне вдруг подумалось, что безумца часто можно распознать по одежде.
— Он ваш друг? — спросила Амина.
— Нет.
— Но он ведь mzungu.
— Мне приятнее говорить с тобой.
Я хотел даже добавить, что рад, что он уезжает: мнительный, нервический человек, всеобщий креститель и обратитель в истинную веру. И к тому же брюзга. «Дикари», — говорил он каждый вечер, едва в деревне начинали бить в барабаны. Но, возможно, я и без того смутил Амину своей прямолинейностью, потому что, как только отъехал, взметнув клубы пыли, «лендровер», она незаметно исчезла.
В тот вечер барабаны бухали громче обычного, из деревни неслись крики, вопли и еще какие-то судорожные, панические звуки. Я помнил, что в бреду под барабанную дробь мне всегда мерещилась Амина, я представлял ее ярко, осязаемо: стройная фигура извивается, сияет, рог приоткрыт, глаза не видят, словно расширенные наркотическим дурманом.