Читаем Моя другая жизнь полностью

Доктор Милкреест дала мне возможность овладеть собой. Мне хотелось, чтоб она взяла меня за руку, или обняла, или погладила по голове. Но она сидела молча, пока я не прекратил шмыгать носом.

— У вас есть собственная жизнь, — сказала она. — И у нее тоже. Она не бродяжка. Она живет в Лондоне, работает. Вы сами мне говорили.

— Нет, я ее погубил… уничтожил.

— Вы хотите сказать: себя уничтожили?

— Да, пока расправлялся с ней.

— Скажите, сколько раз вы потом с ней разговаривали?

— Ни разу.

— Что вам о ней известно?

— Ничего.

— В начале нашей встречи вы говорили, что отлично себя чувствуете. Верно?

— Да.

— А как вы себя чувствуете на самом деле?

— Очень несчастным.

— Продолжайте.

— Что вы подразумеваете под этим «продолжайте»? Слово «несчастный» имеет в английском языке вполне конкретное значение. Это человек на пределе — больной, тоскующий, лишенный всякой надежды. Как можно это проанализировать? Я чувствую себя дерьмово! — Голос мой сорвался на крик. — Вам хочется анализировать дерьмо?!

Я сбавил тон, спохватившись, что плачу сидящей напротив женщине именно за то, что она меня слушает. И, смутившись, потерял охоту продолжать. Я понял мужчин, которые становятся импотентами в тот момент, когда проститутка уже привела их к себе в комнату и, аккуратно пересчитав деньги, раздвигает ноги.

Доктор Милкреест молчала — и ждала: вдруг я что-нибудь захочу сказать или даже выкрикнуть.

— Простите меня.

Но ей мои извинения не были нужны. Она была обязана спокойно реагировать на приступы раздражения. За свои вспышки я и платил ей — сто восемьдесят долларов в час.

— Продолжайте.

— Я имею в виду, — голос мой стал еще тише, — что несчастье — это притупление чувств. Поэтому я мало что способен описать. Будь я счастлив, осуществись мои желания, мне, наверное, по силам был бы долгий разговор. Я мог бы что-то описать словами. Но мое несчастье — как грязная лужа, мелкая, темная, в ней нет абсолютно ничего.

— Попытайтесь взглянуть на вещи шире. Попробуйте напрячь воображение: что могло бы сделать вас счастливым? Какой в идеале вы хотели бы видеть свою жизнь? Можете ответить?

— Нет ничего легче. Я хочу сидеть и работать в комнате на верхнем этаже, дожидаясь прихода детей из школы. Потом хочу смотреть вместе с ними телевизор и слышать, как они хохочут. И приготовить обед для жены, которая вернется домой около половины седьмого. Позже, когда дети уже лягут, хочу пропустить с женой по стаканчику и поговорить о том, как прошел день.

Одной из сильных сторон характера доктора Милкреест была способность сохранять хладнокровие; она и сейчас слушала меня с непроницаемым лицом, не выражая никаких эмоций. Только глаза поблескивали, излучая недоумение и любопытство одновременно. Мой короткий монолог, безусловно, ее заинтересовал — своей внезапностью, непредсказуемостью, любовью, в нем прозвучавшей.

— Это прошлое, да? — сказала она спокойно.

— Конечно прошлое. Вы спросили, чего я хочу. Я хочу, чтобы на дворе стоял семьдесят восьмой год.

— Но вы ведь сами все бросили. Разве не так?

— Не могу вспомнить, что к этому привело. Просто в один прекрасный день мы решили разойтись. Потом настало время, когда мне пришлось уехать.

— Вы говорили, что решение было общим.

— Я это говорил?

Она пристально на меня посмотрела, словно разочарованная тем, что я позабыл столь простую вещь.

— Расставание оказалось ужасным. Я проснулся, зная, что сегодня покину дом. Ощущение было такое, будто меня на заре поставили к стенке. Были слезы, но никаких взаимных обвинений. Только тоска.

— Вы говорите, вас как будто поставили к стенке. Вы почувствовали, что умерли?

— Половина меня умерла.

Я долго молчал, погрузившись в себя, в ту пустоту, где не было ни слов, ни чувств, только бездорожье — странный ландшафт, которого я, путешественник, никогда прежде не видел и среди которого теперь затерялся.

— Люди часто употребляют слово «изгнанник», — сказал я. — По-моему, это сильно устаревшее слово. Вам оно знакомо?

Английский не был ее родным языком, поэтому я безотчетно проверял, понятны ли ей некоторые важные слова, что не могло ее не раздражать, поскольку она их все знала. Беда заключалась в акценте. Слово в устах доктора Милкреест менялось; произношение, казалось, сообщало ему другой смысл.

— Конрад — знаете такого? Писатель Джозеф Конрад?

Пожатие плечами взамен невыразительной улыбки, появившейся на ее лице в тот раз, когда я упомянул Борхеса, означало и обиду, и определенное уважение к широте моих познаний. Я был не только физик; я к тому же читал классиков.

— О Конраде всегда писали как об изгнаннике. И о Набокове, и о Солженицыне, и обо всех тех, кто приехал в Штаты и заработал кучу денег на публикации своих тюремных дневников.

И снова я ощутил, что доктору Милкреест не по себе от этой темы и она хочет вернуть меня к главному предмету беседы.

— Теперь я понимаю, что такое изгнание. Это потеря всего — жены, детей, дома, страны. Это наказание, в известном смысле противоположное тюремному заключению, но столь же страшное, ибо заставляет каждый день думать о том, что потерял.

— Как Джозеф Конрад, вы хотите сказать?

Перейти на страницу:

Похожие книги