Он нахмурился, покачал головой и оглянулся по сторонам — не слышит ли меня кто-нибудь, — потом наклонился поближе:
— Ты не играешь. Это так, наметки.
Неожиданное слово — «наметки». Удивленный, я молчал.
— Ты притворяешься. Чисто внешне. А это, — он постучал себя по груди, — не участвует.
— Не огорчайся, просто я ненавижу театральную игру. И терпеть не могу, когда люди актерствуют. Сплошной стыд.
— Однако есть и такая вещь, как великое актерство.
— Великое актерство я больше всего ненавижу. «Коня, коня! Венец мой за коня!» [82]Куда приятнее смотреть на любителей или импровизаторов.
Я подумал обо всех этих громко кричащих и топающих ногами на лондонской сцене лицедеях. Много долгих часов провел я в театре и, пожалуй, почти ни разу не получил удовольствия. Просто я верил актерам не больше, чем куклам. Зато сколько было фильмов, от которых перехватывало горло, которыми я не устаю восхищаться!
Мы с Энтоном всегда беседовали как отец с сыном, но сегодня в роли сына выступал я, а он, побледневший, глядел на меня отечески, стараясь скрыть свои сомнения и дурное предчувствие: как бы я не попал в глупейшую ситуацию. Надо было или не заводить с ним разговор о кино, или объяснить все более вразумительно.
Размышляя об этом на обратном пути из Кембриджа и созерцая в окошко мирные, разутюженные дождем поля, я испытывал благодарность к Энтону, подарившему мне слово «наметки». Существует ведь и такой способ писать — только намечать, набрасывать. С того самого момента, как Эриел позвонила мне со своим предложением сыграть в кино, я прекратил писать и начал делать наброски.
А возмущало меня во многих актерах то, что им платят деньги и расточают похвалы: я то же самое бесспорно мог бы делать лучше. Все же видят, как они играют. Есть целый набор стереотипов: актерская внешность, актерская прическа, актерский смех… Актеры даже не ходят как нормальные люди, они переступают ногами медленно и словно бы стесняясь. В тысячу раз лучше, когда персонаж все делает по-человечески и на все по-человечески реагирует. Как в старых фильмах шестидесятых, оказавших на меня огромное влияние. Особенно у Феллини, который явно любил непрофессионалов. У них были живые лица и живые голоса. Я подумал: сама идея ненависти к актерам — пожалуй, удачное начало. В этой роли мне не понадобится играть. Я буду обходиться с ней, как обхожусь со своим собственным текстом, живя в каждом написанном мной слове, в каждом характере.
Когда я проснулся на следующее утро, погода весьма располагала к работе — прохладная, безветренная; приглушенный свет навевал легкую печаль, низкое лондонское небо покрыли серые облака, похожие на взъерошенные перья. Я сел к столу, но не мог писать; и среди почты как назло не было ничего, способного привлечь мое внимание. Возможно, сценарий задержали британские таможенники; такое порой случалось с деловыми бумагами у этих никому не доверяющих бюрократов.
Облака, потемнев, сгустились, хлынул ливень, крупные капли, будто хрустальные бусины, громко застучали в саду, дождь обрушился на покрытую шифером крышу дома поменьше, стоявшего по соседству. Я следил, как переполнился желоб на крыше и вода хлынула через край, заливая кирпичную стену, как листья, сорванные с деревьев, тяжелели, падали и сбивались вместе, похожие на кучи мокрого тряпья, как, сжавшись в комок, забилась под куст кошка.
Увесистые дождевые капли барабанили в окно, вода ручьями сбегала по стеклу. Тревожный разлад в природе действовал на нервы. Мне стало не по себе. Я был слишком возбужден, чтобы работать.
Я стоял и смотрел на дождь, раздумывая о том, что писательство, в сущности, стало единственным делом моей жизни. Оно защитило меня, избавило от необходимости искать заработок, оградило от массы ненужных вещей, уберегло от службы в какой-нибудь скучной конторе, позволило не зависеть от жалованья, раскрепостило и сделало нормальным человеком. У меня не было начальника. Я не нуждался в разрешении писать. А вот все актеры, до единого, должны ждать, пока настанет их черед произнести реплику. И под началом у меня никого не было. Я был свободен. Какой актер может сказать о себе то же самое?