«Любимая, драгоценная моя, прошло уже три дня, как я здесь. Впереди двадцать один день, не знаю, выдержу ли эту пытку – очень соскучился. Все время думаю, как вы там с мамой без меня живете, как ты сдаешь выпускные экзамены. Я уверен, дочка, тебя ждет большое будущее. Ты же с семи лет сочиняешь – пишешь стихи и рассказы, поэтому целенаправленно должна стремиться к успеху и литературному труду. Я буду тебе помогать во всем, майн либен дота, ты же не отталкивай своего папочку. У меня в жизни только ты и есть, одна, как звезда. И еще – мама. Но на маму я в большой обиде. То, что она меня сюда зафуговала, очень плохо. Я тебе не успел перед расставанием сказать, но она два дня кричала на меня, когда тебя не было дома, говорила, что я испортил ей жизнь и теперь порчу тебе, а сейчас мешаю сдавать экзамены. Разве это так? Разве я не думал всегда только о тебе и не жил ради тебя? Ведь еще в девять месяцев тебе одна женщина в сквере, где вы с мамой каждый день гуляли, предсказала литературное будущее и посоветовала отвезти тебя под цветущую яблоню, и чтобы ты под яблоней уснула. „Тогда, – сказала та женщина (я думаю, она была волшебницей), – ваша дочь станет заниматься литературным трудом“. Мама не придала значения этому предсказанию, а я тут же – был май – отвез тебя в Ботанический сад, и ты там под яблоней заснула. Думаю, не зря я тебя отвозил: твои сочинения всегда считались в классе лучшими…»
Я закрыла глаза, почувствовав: закрыть глаза необходимо, иначе заплачу, и увидела своего суетящегося папу, который ставит на стол над моей головой амариллис, четыре огненных граммофона на сочной длинной ножке, и приговаривает: «Спи, спи, майн либен дота… Спи, спи, моя шоколадная головка». Видимо, домашними цветами папа старался закрепить чары цветущей яблони, и когда в нашей квартире распускались нежные узамбарские фиалки, жасмин самбук, лилии, он их пристраивал над моей постелью. Папа с удовольствием ухаживал за домашним садом, видимо предполагая, что во время цветения растения отблагодарят всю нашу семью, и в особенности меня, сторицей.
«…Кормят здесь прилично, я на вечер всегда беру печенье от ужина. Мужчины все дни напролет смотрят телевизор, играют в домино или в волейбол. Но ты же знаешь: папа плохо видит, поэтому не может ни телевизор смотреть, ни в играх участвовать. Поэтому я все время думаю о тебе, моя шоколадная головка, моя умница, моя талантливая дочка. Ты маме скажи, чтобы она в следующий раз на меня не кричала, не обзывала и не придумывала, что я тебе мешаю жить и учиться. Я только потому и согласился приехать сюда, что на секунду поверил: мол, все так, как она говорит. А так бы ни за что не согласился.
Дочка, жду тебя каждую секунду. Приезжай. Целую крепко. Маме, несмотря ни на что, – большой привет.
Бедный, бедный мой папа не знал самого главного, просто предположить не мог подобную ситуацию: в том, что он во время моих выпускных экзаменов оказался не дома, а там, откуда посылал жалобные сумбурные письма, виновата не мама, а я. Я. Его любимая, неповторимая звезда, дота и любезная дочка. Я умышленно настроила маму на принятие этого жестокого в общем-то решения, доказала ей, что, когда отец дома, я не могу сосредоточиться… И потом – впереди выпускной вечер, от которого папу нужно отсечь, как охотники отсекают волка красными флажками.
Выпускной вечер мне был нужен ради первой в моей жизни свободной ночи, когда родители спокойно ложатся спать, думая, что их детки веселятся в школьном актовом зале. Когда родители не бегут с фонарями разыскивать своих чад. Но я, я хорошо изучила папу: он, в отличие от других родителей, не сидел бы расслабленно дома, не ждал рассвета и прихода взрослого ребенка домой, он бы дежурил под окнами школы, а если выпускной народ пожелал бы гулять по улицам, тащился бы сзади и не спускал подслеповатых глаз с меня, любимой, дорогой и так далее доты…
В последних числах мая папа начал нервничать. По вечерам он кропотливо пересматривал гардероб, перетряхивал вещи, примеривал поочередно три старых костюма, которые давно годились только для утиля, вздыхал над коробками с обувью. Обувь находилась в плачевном состоянии: потрескавшаяся, потерявшая первоначальный цвет, она все же бережно хранилась в глубине антресолей, завернутая в газеты, со скомканной бумагой в мысках, загнанная в темноту разваливающихся бумажных коробок.
– Пятьдесят шестой год… Китайские кеды… Лакированные ботинки за сорок пять рублей теми деньгами, – бормотал папа, непрерывно шурша бумагой.
Мы с мамой тревожно прислушивались к его ежевечерней бурной деятельности в коридоре. Может быть, папа задумал начать новую жизнь из-за того, что я оканчиваю школу?
Но нет – переменами на новую жизнь и не пахло. Во всяком случае, в новую жизнь не входят в ботинках на отваливающейся микропорке или в бостоновом, проеденном молью пиджаке и не задают тревожно вопрос:
– Ну как?
Как-как… Никак. Полный кошмар! Мы с мамой недоумевали: что происходит с нашим папой? И лихорадочно искали ответ на этот вопрос – чем раньше мы его найдем, тем всем же лучше.