— А ты сам откелева?
— Да вот места ищу…прежде конюхом в цирке был.
— А сам по цирковому ломаться не умеешь?… Страсть люблю цирк, — сказал Ульян, солдатик помоложе.
— Так, малость… Теперь не до ломанья, третий день не жрамши.
— А ты к нам наймайся. У нас вчерась одного за пьянство разочли… Дело немудрое, дрова колоть, печи топить, за опилками съездить на пристань да шваброй полы мыть…
Тут же меня представили вышедшему на улицу эконому, и он после двухтрех вопросов принял меня на пять рублей в месяц на казенных харчах.
И с каким же удовольствием я через час ужинал горячими щами и кашей с поджаренным салом. А на утро уж тер шваброй коридоры и гимнастическую залу, которую оставили за мной на постоянную уборку…
Не утерпел я, вынес опилки, подмел пол — а там на турник и давай сантуше крутить, а потом в воздухе сальтомортале и встал на ноги…
И вдруг аплодисменты и крики.
Оглянулся — человек двадцать воспитанников старшего класса из коридора вывалили ко мне.
— Новый дядька? А ну-ка еще!… еще!…
Я страшно переконфузился, захватил швабру и убежал.
И сразу разнесся по школе слух, что новый дядька замечательный гимнаст, и сторожа говорили, но не удивлялись, зная, что я служил в цирке.
На другой день во время большой перемены меня по звал учитель гимнастики, молодой поручик Денисов, и после разговоров привел меня в зал, где играли ученики, и заставил меня проделать приемы и на турнике и на трапеции, и на параллельных брусьях; особенно поразило всех, что я поднимался на лестницу, притягиваясь на одной руке. Меня ощупывали, осматривали, и установилось за мной прозвище:
— Мускулястый дядька.
Денисов звал меня на уроки гимнастики и заставлял проделывать разные штуки.
А по утрам я таскал на себе кули опилок, мыл пол, колол дрова, вечером топил четыре голландских печи, на вьюшках которых школьники пекли картошку.
Ел досыта, по вечерам играл в свои козыри, в «носки» и в «козла» со сторожами и уж радовался, что дождусь навигации и махну на низовья Волги в привольное житье…
С дядьками сдружился, врал им разную околесицу, и больше всетаки молчал, памятуя завет отца, у которого была любимая пословица;
— Язык твой — враг твой, прежде ума твоего рыщет. А также и другой завет Китаева:
— Нашел — молчи, украл — молчи, потерял — молчи. И объяснение его к этому:
— Скажешь, что нашел— попросят поделиться, скажешь, что украл— сам понимаешь, а скажешь, что потерял— никто ничего, растеряха, тебе не поверит… Вот и помалкивай, да чужое послухивай, что знаешь, то твое, про себя береги, а от другого дурака может что и умное услышишь. А главное, не спорь зря — пусть всяк свое брешет, пусть за ним последнее слово останется!
Никто мне, кажется, не помог так в жизни моей, как Китаев своим воспитанием. Сколько раз все его науки мне вспоминались, а главное, та сила и ловкость, которую он с детства во мне развил. Вот и здесь, в прогимназии, был такой случай. Китаев сгибал серебряную монету между пальцами, а мне тогда завидно было. И стал он мне развивать пальцы. Сперва выучил сгибать последние суставы, и стали они такие крепкие, что другой всей рукой последнего сустава не разогнет; потом начал учить постоянно мять концами пальцев жевкурезину— жевка была тогда в гимназии у нас в моде, а потом и гнуть кусочки жести и тонкого железа…
— Потом придет время, и гривенники гнуть будешь. Пока еще силы мало, а там будешь. А главное, силой не хвастайся, зная про себя, на всяк случай, и никому не рассказывай, как что делаешь, а как проболтаешься, и силушке твоей конец, такое заклятие я на тебя кладу… И я поклялся старику, что исполню заветы. В последнем классе я уже сгибал легко серебряные пятачки и с трудом гривенники, но не хвастался этим. Раз только, сидя вдвоем с отцом, согнул о стол серебряный пятачок, а он, просто, как будто это вещь уж самая обыкновенная, расправил его, да еще нравоучение прочитал:
— Не делай этих глупостей. За порчу казенной звонкой монеты в Сибирь ссылают.
Покойно жил, о паспорте никто не спрашивал. Дети меня любили и прямо вешались на меня.
Да созорничать дернула нелегкая.
Принес в воскресенье дрова, положил к печи, иду по коридору, вижу — класс отворен, и на доске написаны мелом две строчки
Это Келлер, только что переведенный в наказание сюда из военной гимназии, единственный, который знал французский язык во всей прогимназии, собрал маленькую группу учеников и в свободное время обучал их по-французски, конечно, без ведома начальства.
И дернула меня нелегкая продолжить это знакомое мне стихотворение, которое я еще в гимназии перевел из учебника Марго стихами порусски.
Я взял мел и пишу:
И вдруг сзади голоса:
— Дядя Алексей по-французски пишет.
Окружили — что, да как…
Наврал им, что меня учил гувернер сына нашего барина, и попросил никому не говорить этого:
— А то еще начальство заругается.