Когда во дворе послышался скрип колес, Ганс вместе с Похлебаевым встали и встретили старика в сенях. Он не стал распрягать лошадь, решив, что сначала надо поужинать. Нисколько не удивившись встрече, Тихон Федорович вошел в комнату и, кряхтя, сел за стол.
— Крошки хлеба во рту… — начал было он, но его перебил Ганс:
— Смерть рейхскомиссара показала, что пока мы, немцы, вместе с вами не объединимся против бандитов, не объявим им войну, мы спокойно жить не можем.
Похлебаев перевел Тихону Федоровичу сказанное.
— Так ведь объявили уже, — ответил старик, — кругом горит.
— Времена такие, Тихон Федорович, — проговорил Похлебаев, — что надо всем нам идти на риск.
— Надо гасить огонь, — продолжал Ганс. — Я, вы, Николай, Лиля, все дунем: «Пфу!» — и партизан не будет. Мы с тобой, «хозяин леса», теперь одна семья, и внук у тебя скоро будет…
— Это я понимаю, — отвечал Тихон Федорович. — Но народ не сдуешь.
Разговор шел долго. Тихон Федорович ел медленно, Похлебаев переводил ему все, что говорил Ганс, сам высказывал свои суждения, и когда, наконец, Тихон Федорович равнодушно спросил, что же он должен сделать, и Похлебаев перевел его вопрос Гансу, последний привскочил на стуле и, размахивая руками перед лицом лесничего, воскликнул:
— Ничего не делать, ничего! Только уйти к партизанам.
— К партизанам? — переспросил старик, вставая из-за стола. — Они же, господин зять, меня повесят…
— Зачем им тебя вешать? — горячился Ганс. — Ты им соль повезешь, мешок соли! А соль сейчас дороже золота.
— Да соль-то они еще и не возьмут, — возражал Тихон Федорович, — подумают, что отравленную привез… и повесят, на осине повесят. Они ведь знают, что я вам, господин офицер, и вашему фюреру верой и правдой служу, что моя дочка с вами путается… ну, или там замуж за вас собирается… все равно. Повесят — и крышка.
— Ты скажешь партизанам, — учил лесничего Ганс, — что соль не отравлена, и… ам, ам — в рот себе положишь. А партизан тебе суп несоленый нальет, скажет: ешь! — ты посолишь и съешь. Они тебе и поверят.
— Повесят, — твердил старик, — как пить дать повесят.
— Ты скажешь партизанам: дочь немцу не хочу отдавать, пришел защиты искать.
— Повесят, — твердил Тихон Федорович. — Это же я тогда на них полицаев натравил… повесят, бандиты проклятые… Не пойду! — решительно закончил лесничий.
Похлебаев, переводивший добросовестно то одному, то другому их аргументы и убедившись, что воля старика несокрушима, протянул к Гансу руку и сказал:
— Дай пистолет!
Вспотевший и красный как рак Ганс резким движением достал из кобуры браунинг и подал Похлебаеву.
— Вот что, старик, — сказал Похлебаев, вставая со стула, — нам некогда возиться с тобой. Повесят тебя партизаны или нет — это еще вопрос, а последнее наше слово такое: даем тебе пятьдесят тысяч марок и два мешка соли… не хочешь — молись в последний раз — и пойдем в лес.
Старик поднял руки, брови его полезли вверх, усы и щеки задрожали. Заикаясь, он лопотал что-то бессвязное:
— Николай, голубчик, да ты тово… согласен я, как можно… Мы ить с им, — указал он на Ганса, — теперь родня… как можно.
За дверью послышались легкие шаги, и в комнату вошла Лиля. Похлебаев быстро спрятал браунинг в карман. Лиля, глядя на отца, стала уговаривать его поехать с нею.
Похлебаев сказал Гансу, что старик согласился ехать за два мешка соли и за пятьдесят тысяч марок. Тот подошел к Тихону Федоровичу, взял его мозолистую руку и потряс ее двумя своими мягкими холеными руками:
— Карашо, ошень карашо!
Когда Ганс и Николай собрались уходить, Лиля вдруг расплакалась, упрекая Ганса в том, что он ее не любит. Ганс клялся, что скоро всех их заберет в Баварию, что не отдаст их на растерзание партизан, что теперь уже все решено. С этими словами они крепко обнялись, и Ганс, взяв под руку Похлебаева, направился к выходу.
Как только утих треск мотоцикла, огромный платяной шкаф, стоявший в комнате, чуть качнулся, отодвинулся одним краем от стены, и из-за него показалось сначала дуло автомата, а за ним и фигура Плешкова, который не раздумывая сел за стол.
— Ну и цирк у тебя, Тихон Федорович, — проговорил Иван Плешков, наливая себе в рюмку французский коньяк.
— Вот так и живу, Иван, — отвечал тот. — Мы бы с Похлебаевым давно придушили этого Ганса, да твой Дядя Ваня не велит. Живьем, говорит, надо взять и не впутывать Николая. Вот и мучаюсь.
Плешков налил Лиле полрюмки, и она, чокаясь с ним, сказала:
— За успех, Ваня!
— Будем здоровы! — ответил Плешков, поднося к губам полную рюмку. Потом встал, вынул из кармана листок бумаги и, подавая Лиле, сказал:
— На, Лесовичок, нацарапай на коре все, что тут Дядя Ваня написал, а я пойду.
— Постой, Иван, — сказал старик, — я сперва выйду Альму попридержу, а то на весь лес хай поднимет.
Лесничий вышел, а Плешков, шагнувший было к двери, хмыкнул что-то себе под нос, вернулся к столу, взял бутылку, в которой еще оставалась добрая половина французского коньяка, и спрятал ее за пазуху.
— От твоего имени передам Дяде Ване, — сказал он, выходя в сени.