— Хм... Вы — точно Василий Трифоныч. Он меня так же допекал. Точно так... Почему? Почему? Почему?
— Зачем же тогда закон? — повторил я.
— Ах, Владимир Иваныч, дорогой... А по-вашему, будет лучше, если этот Орлов — ваш Орлов — будет бродяжить, разбойничать, выворачивать карманы?.. Нет, я совсем не хотел исправляться.
— На то есть милиция, уголовный кодекс. И опять же закон!
— Да... Но мы — не милиция, мы — школа. Мы должны учить и воспитывать. А раз уж мы не можем выучить и воспитать, пусть он хоть сидит в классе... Ходит в школу. Логично?
— Нет!
— Владимир Иваныч... Вы, забываете, что говорите с директором. Во всяком случае... я не запрещаю вам выгонять Орлова. Но лучше бы — пусть сидит. Ходит — пусть ходит. Да. Исчерпан вопрос. Остальное — не ваша печаль. Пусть он ходит в школу...
— А я выгоню его немедленно вон! Или уйду сам! — вскипел я наконец. «Да что это такое? Вот не ожидал!»
Директор в изумлении уставился на меня, положив подбородок на сложенные руки. Теперь я интересовал его как-то по-особенному. Он изучал меня уже как непонятную картину.
— По-че-му?!
— Потому что Орлов разлагает класс, развращает учеников, дезорганизует дисциплину! Потому что его место давным-давно не в школе, а на скамье подсудимых! Потому что...
— Выходит, вы все двадцать четыре человека — слабее одного. Вы не можете его перевоспитать? Вы боитесь его... Боитесь одного хулигана. Стыдно.
— Да! Боюсь. А вы неправы! Все это ложная и, простите, ханжеская педагогика — прощать всем и всё. Это какое-то толстовство, непротивленчество. Прощать хулиганство, наглость, издевательство над учителем?
— Вот-вот. Василий Трифоныч...
— Давыд Осипович! Еще одно обвинение, и я подаю в отставку! Или Орлов пойдет заниматься в десятый... простите, в девятый, или... уважайте закон. Заставьте уважать и этого, с позволения сказать, ученика.
Я вроде бы победил, но какой ценой! Пиррова победа. Теперь отношения с директором на грани разрыва.
— Что ж, поступайте как хотите. Формально вы правы. Формально. Можете жаловаться на меня в районо. Но смотрите не ошибитесь... Подумайте. Хорошо подумайте, Владимир Иваныч...
И я вылетел из нового директорского кабинета. Не хватало мне еще из-за этого Орлова поссориться с администрацией! В класс я не вошел — влетел. Орлов сидел на парте и лузгал семечки. Почему-то это, в сущности, невинное и постоянное занятие Орлова сейчас возмутило меня до дрожи.
— Орлов! Забирайте свое имущество и переходите в девятый класс, — сказал я, подходя вплотную.
— Чи-то!
— Сейчас же!
— Хе...
— Ну-ка, быстро!
— Чи? Да пошел ты! Еще хватается...
Тогда я прихватил Орлова крепче, и, не ожидавший такой решительности, он съехал с парты.
— Да иди ты! Чо захватался! — заорал он, замахиваясь свободной рукой, так что в лицо мне полетели семечки.
Иногда учителю ШРМ приходится быть решительным. Нет, не часто. Не каждый день и не каждый месяц, даже не каждый год. Я ведь сказал — иногда, изредка. Минуты через две Орлов оказался в коридоре. А следом за мной высыпал весь класс.
— Ну погоди ты, погодите еще! — сказал он, хищно взглянув на всех, прищуриваясь мне в лицо. — Ты еще вспомнишь, как за меня хвататься. Генка, пошли отсюда!.. — И он, помедлив, зашагал по коридору к лестнице.
Я обернулся. Нечесов, бледный, хмурый, стоял за моей спиной. Трезвонил звонок с большой перемены. Шли по классам ребята, задерживаясь у этой немой сцены. Показалась в коридоре Инесса Львовна с журналом.
— В класс! — приказал я всем, обращаясь к Нечесову, и он медленно повернул к дверям класса.
— Вы-то! Хороши... — сказала вдруг Чуркина. — Нет чтоб помочь Владимиру Иванычу...
— Чтоб в классе я его больше не видел! Орлова. Нечесов, слышал?
— Дачоя... Янезвал...
И еще я увидел бледное, поблекшее лицо Гороховой. Осунувшаяся, углубленная в свои какие-то, должно быть, нелегкие думы, она шла по коридору. Опоздала на целых два урока. Такого с ней еще никогда не случалось.
Теперь я чаще прежнего смотрю на Лиду Горохову. Действительно, с начала учебного года ее словно подменили. Вместо прежней улыбчивой, добродушной наяды за партой сидела задумчивая, печальная лорелея, осунувшаяся и словно бы чем-то тяжко напуганная. В Лиде появилось что-то женское — именно женское, не девичье... И я со страхом замечал, как это женское обозначается все больше и больше, проступает во взгляде, в движениях, в походке и даже в голосе. Иногда она словно бы стряхивала с себя гнетущие мысли, вялость и оцепенение, снова начинала улыбаться, в глазах рождался прежний блеск, лицо розовело, но такие возвращения к себе были редки, как солнечные дни поздней осенью.