Его купил дон Луис Гонсалес, человек современный, либерал и даже антиклерикал. Его мать, донья Тринидад, вдова генерала, принадлежала к знатному семейству Севильи. Эта утонченная дама стала жертвой болтливости собственных слуг. Она использовала для интимных омовений устройство, которое возмущенные и стыдливые дамы из высшего каландского общества изображали жестом, похожим на гитару. Из-за биде они долго отказывались разговаривать с доньей Тринидад.
Тот же дон Луис Гонсалес проявил твердость характера, когда виноградники Каланды оказались пораженными филоксерой. Лозы погибали без лечения, но крестьяне решительно отказывались вырывать их, заменяя американскими саженцами, как это делают повсюду в Европе. Специально приехавший из Теруэля агроном установил в большом зале мэрии микроскоп, который позволял увидеть вредителей. Но ничего не действовало. Крестьяне по-прежнему отказывались заменять лозы. Тогда дон Гонсалес показал пример, выдергав все свои лозы. А так как ему стали грозить расправой, он расхаживал по винограднику с ружьем. Это было коллективное, типично арагонское упрямство, с которым удалось покончить лишь много позднее.
В нижней части провинции Арагон производится лучшее в Испании да, вероятно, и во всем мире оливковое масло. В иные годы обильному урожаю грозила засуха, способная оголить деревья. Считавшиеся большими специалистами, некоторые крестьяне Каланды отправлялись обрезать деревья в Андалусию, близ Хаэна и Кордовы. Сбор олив начинался с наступлением зимы, и во время работы крестьяне пели хоту «Оливарера». В то время как мужчины, стоя на лестницах, били палками по ветвям, женщины подбирали плоды на земле. Хота «Оливарера» звучит нежно и мелодично, утонченно — по крайней мере такой она осталась в моей памяти. Она удивительно контрастирует с необузданной силой местных арагонских песен.
И еще одна песня запомнилась мне навсегда — она звучала где — то между сном и пробуждением. Думаю, сегодня о ней не помнят вовсе, ибо она передавалась на слух из поколения в поколение и никогда не записывалась нотами. Она называлась «Песней зари». Перед восходом солнца мальчики бегали по улицам, будя ею крестьян, которые начинали работу очень рано. Быть может, некоторые из этих людей еще живы и могли бы вспомнить ее мелодию и слова, чтобы не исчезла эта великолепная полурелигиозная-полумирская песня, пришедшая к нам из древности. Она будила меня среди ночи во время сбора урожая. Затем я засыпал снова.
Все остальное время года наш сон охраняли двое ночных сторожей, хорошо оснащенные трещотками и маленькими дудками. «Да благословен будет бог», — кричал один, а второй отвечал: «Да благословен будет он во веки веков». Иногда они, например, говорили так: «Одиннадцать часов, погода прекрасная», а куда реже — о, радость! — «Пасмурно», и как о чуде: «Идет дождь!» В Каланде было восемь оливковых мельниц. Одна из них была уже гидравлической, а остальные работали в точности как во времена римлян: тяжелый, конусообразной формы камень, вращавшийся с помощью мулов, давил оливы на другом камне. Казалось, ничто не должно было измениться. Те же жесты, те же желания переходили от отца к сыну, от матери к дочери… Лишь откуда-то издалека, подобно тучам в открытом море, долетали сюда слухи о прогрессе.
Смерть, вера, секс…
Каждую пятницу по утрам дюжина мужчин и женщин преклонного возраста рассаживалась у церковной стены, напротив нашего дома. Это были самые бедные из бедных. Один из слуг выходил на улицу и вручал каждому кусок хлеба, который они почтительно целовали, и монету в пять сантимов — достаточно высокая милостыня в сравнении с «сантимом на бороду», то есть на каждого, который им обычно подавали другие богатые люди деревни.
Именно в Каланде я впервые столкнулся со смертью, которая вместе с глубокой верой и зарождающимся половым инстинктом стала неотъемлемой частью моей жизни в творчестве. Однажды, когда я прогуливался с отцом в оливковой роще, ветер донес запах чего-то терпкого и гадкого. В сотне метров от нас лежал сдохший осел, раздутое и растерзанное тело которого стало добычей десятка грифов и нескольких собак. Это зрелище и притягивало меня, и отталкивало одновременно. Насытившись, птицы с трудом поднимались в воздух. Местные крестьяне не хоронили сдохших животных, полагая, что их останки удобряют землю. Я стоял словно завороженный, смутно ощущая в этой картине некий метафизический смысл. Отец едва оттащил меня.
В другой раз один из наших пастухов во время ссоры получил удар ножом в спину и умер. В своих широких кушаках, «фаха», мужчины всегда носили острый нож. Вскрытие производилось обычно в часовне на кладбище деревенским врачом с помощью местного брадобрея. Тут же находились четверо или пятеро друзей врача. Мне удалось проникнуть в часовню.