И видится Ему из космоса живописная картина, но без масла: где-то посередине скалой стоит хорошая жизнь и подбираются к ней с разных сторон какие-то люди. Через крепостное право добирались – не попали, рядом прошли. Через коммунизм добирались – не вышло: слишком в сторону отвалили. Кто-то сказал: через рынок ближе всего, только надо назад отойти и половину продуктов выбросить, чтоб налегке разогнаться. Отошли назад, стали разгоняться. Пока набирали скорость, потеряли последние ориентиры, где именно та хорошая жизнь находится. Чувствуют, где-то рядом: и запах гонит, и музыку слышно.
С криками, воплями проскочили мимо, чуть обратно в феодализм не попали. Снова разворачиваться начали – корму об камни бьет, нос на мель лезет.
Хорошо тем, кто там, в той жизни родился. Стоят они, смотрят сверху, как эти мучаются, подплывая с разных сторон, и кричат:
– Левей давай, левей, еще левей!…
А эти приглашают их к себе:
– Покажите, направьте изнутри.
– Нет, – говорят, – мы только от себя корректировать можем.
Некоторые вообще кричат:
– Давайте в сторону, езжайте своим путем!
Своим путем – это опять путем холода и недоеданий, путем отсутствия целей и больших человеческих потерь.
Так и запомнится Господу эта незабываемая картина: стоящая посреди космоса хорошая жизнь и кружащая вокруг нее лайба со всеми своими концами и пробоинами.
Вопрос у меня к Нему, вежливый, на Вы: «Что ж Вы не поможете, Господи?»
Имя
Я сам труслив до невозможности.
Но есть то, на что мы опираемся, и если его деформировать, то ходить будем, ныряя и хромая и лицо будет искажено и все будут видеть и перестанут доверять и то, чем ты зарабатываешь, имя твое, – оно не может быть слегка испорченным, – оно пропадет начисто.
Зачем лишаться своего имени и ради чего?
Как-то не припомню, чтоб очень хорошо платили за утраченное достоинство или так уж наказывали за сохраненное.
Но за имя твое платили и будут платить благодарностью, услугами, любовью и иногда деньгами.
Потому так раздражает независимость: невозможно власть к ней применить.
А талант и независимость как бы уже власть, и другая власть относится к этой с ревностью.
А та, что поумней, пытается сотрудничать.
Хотя сотрудничать невозможно: начинается то, о чем сказано выше.
Лучше всего выразить уважение и оставить в покое.
В этом одиночестве и есть его судьба.
Л-и-ч-н-о-с-т-ь
Два года без Райкина. 36 лет без Сталина. 24 года без Хрущева. Шесть лет без Брежнева. Четыре года без Черненко…
Эх, Аркадий Исаакович! 50 лет театру миниатюр.
А. И. Р., как всегда, все доделал до конца. Все пристроены. Одним дал театр. Другим дал работу. Третьим дал пищу для воспоминаний, дал театр, мне дал квартиру, рекомендацию в Союз писателей и имя. К нему вопросов нет.
Единственное – не нужно было вызывать в себе любовь, как вообще не нужно вызывать ни в ком любовь, чтоб потом не было слез. Держаться нужно было независимо и строго. Влюбляешься, значит, слезы рядом, ты уже содрогаешься ночами, сморкаешься в кружевной платок, любимые духи отброшены, не следишь за собой, появляешься перед ним в синих кругах вокруг глаз, дышишь рядом.
Все время дышишь рядом, пока директор тебе не скажет:
– Миша, Аркадий Исаакович решил с тобой расстаться.
– Как, – не веришь ты. – Он же только что меня обнимал рукой.
– Миша, – говорит он, – Миша…
– Да, да, да…
И ты к последней миниатюре подстегиваешь последний листок, где написано: прошу меня по моему собственному желанию… А Аркадий Исаакович, прочитав и отхохотав все до последнего, начинает пудриться. Он всегда пудрится, когда ему нужно решить. А ты стоишь, ты всегда стоишь, когда решается твоя судьба и не веришь: нет, нет…
– Да, – говорит А. И. Р. тихо. Он всегда говорит тихо.
– Ну что ж, – говорит он, – ты правильно решил.
Как будто это ты решил, и ты киваешь, чтоб его не расстраивать.
– Да, я так решил, – и вы расходитесь.
Он идет в свет, в прожектор, в аплодисменты, а ты идешь вперед лицом. Вот как оно дернется, так ты идешь туда, куда идут все брошенные жены, дети, девушки, мужья, актеры, пенсионеры – к матери, бабушке, чертям, выбираете маршрут и начинаете пить. И лежите в носках, размышляя…
Через три часа и три дня появляется театральный автобус, и тебя просят обратно в театр. Ты, падая и не попадая носками в ботинки, с заплаканными ресницами, тушью на лице, оказываешься в «Первой советской пятилетке», и он снова рукой обнимает тебя…
– Как же ты мог, как же ты мог?
– Да, я, мне сказал Чобур, увольняйся. Я уволился, но если вы скажете одно слово…