Остается выяснить,
Как бы там ни было, такой способ общения нам с тобой не подходит. Я люблю алхимию письма, в которой есть и трезвый расчет, и голос подсознания, и мучительные пробы, и финальные озарения, люблю простодушные уловки, люблю долгий труд отделки, рождающий взрыв чувств, неуправляемый при всей его подготовленности. Тут мы с тобой заодно, тебя ведь тоже интересует литература, а не спиритизм. Истинная книга пишется не во имя веры, а во имя любви.
И все же… Когда Моник Симоне на кассете спрашивает, как ты себя чувствуешь сейчас, а трескучий голос ей отвечает, растягивая второе слово: «Могу та-а-анцевать», я задумываюсь. Задумываюсь и улыбаюсь. Такие вот пустячки для меня важнее научных доказательств, церковных догматов и проведенного по моей просьбе сравнительного анализа двух записей твоего голоса — прижизненной и той, что на кассете. [25]
Из всех «посмертных посланий», которые я прослушал с тех пор, как начал интересоваться этой проблемой, больше всего меня потрясло самое смешное. Умер муж Моник Симоне, убежденный скептик, месяц спустя семья собралась, чтобы почтить его память. Как это часто случается в доме Моник, в магнитофон была вставлена пустая кассета. Вечером Моник по привычке решила прослушать ее. Сначала зазвучали голоса братьев и сестер, жалующихся на ревматизм и возраст. Потом вдруг их стенания заглушил ясный и на удивление задорный голос, который они немедленно узнали: «А знаете, детки, здесь мне куда веселей, чем с вами!»
Я ужасно рад, что в лучшем мире ты снова танцуешь; здесь ты не всегда мог себе это позволить.
Прежде чем закончить эту главу, я должен рассказать о самом, на мой взгляд, поразительном событии, произошедшем еще при твоей жизни. Поразительном, но объяснимом и одновременно выходящем за рамки разумного, так что даже моя мать — она не слишком интересовалась иррациональным, ей хватало других забот! — была ошеломлена спектаклем, который ты разыграл перед нами однажды вечером, за аперитивом.
Ты доживал последние недели, знал это и не боялся.
— Не хочу превратиться в маразматика, — говорил ты, когда мы оставались наедине. — Предупреждаю: я либо поправлюсь, либо сведу счеты с жизнью. Надоело.
Я отвечал «Конечно, поправишься!» А что еще я мог сказать? Ты пожимал плечами. В твоем понимании «маразматик» — это тот, кто уже не может просиживать часами над юридическими документами. В свои девяносто ты по-прежнему без конца консультировал собратьев-адвокатов, делясь с ними тонкостями аграрного права, тут ты был непревзойденным авторитетом. Ты принимал близко к сердцу и рвался разрешать любой конфликт, возникавший в жизни твоих друзей, поставщиков, даже водопроводчика, все их распри, тяжбы, разводы и незаконные обвинения… Кроме того, составлял десятки бумаг для процесса в апелляционном суде против савойских соседей, помогал Флоранс, дочери твоей приятельницы Клод, читая все ее работы, вел дела о социальном жилье для мэрии Вильфранша, где возглавлял Совет мудрецов (над этим титулом потешались все, кроме тебя).
Но теперь вся твоя энергия уходила на борьбу антител с метастазами. Когда накатывал очередной приступ бессилия, я присаживался на край кровати и пытался вернуть тебе силы доморощенными способами, вроде массажа, гипноза или рейки, знаменитой японской техники передачи энергии. В один из таких моментов, пытаясь передать тебе тепло своих рук, я задал вопрос, который мог показаться тебе странным:
— Что ты помнишь о Мельхиседеке?
Утром того дня моя приятельница Патрисия, приобщившая меня к рейки, сообщила о полученном во сне послании: я должен «выйти на Мельхиседека». Мы с Патрисией понятия не имели, кто он такой, а ты сходу ответил:
— Это царь Салима, [26]которому Авраам дал десятую часть того, что имел, [27]показав тем самым, что считает себя ниже него по положению и ставит выше всех остальных пророков, ведь именно к нему восходит таинство евхаристии. Но почему ты о нем спрашиваешь?