Не зная об этом, Густав, по сути, вспоминал тот же день, свои надежды войти в Ленинград, ему тоже запомнились все подробности, еще накануне они представляли, как будут маршировать по Невскому. И вдруг их остановил приказ — из генштаба, затем из ставки Гитлера. Никто не объяснял, что произошло. Густав помнил растерянность и негодование офицеров. Капитуляция... Дожди перешли в снегопады. Город маячил на горизонте со своими куполами, трубами, все такой же блестящий и недоступный, как мираж.
«Все настоящее», нахваливал Густав. Щи, пельмени, соленые грибы, кислая капуста, селедка — то, что было у Риммы. Если с аппетитом. За границей Д., как правило, не приглашали на домашние обеды, домашний обед был редкость, приглашали в рестораны, каждое блюдо было художественно оформлено. Здесь же, по словам Густава, все было русское, без выкрутас, и тем вкуснее. Он спрашивал, почему щи называются «суточные», почему пельмени «сибирские».
У Д. был свой интерес. Перед ним сидел не просто бывший солдат, а офицер, приближенный к высшему командованию, куда доносилось то, что происходило в Берлине. Он мог знать, о чем шептались генералы, намеки, слухи, все то, что не попадает ни в какие документы. Густав вспоминал, как все было подготовлено к пребыванию в Ленинграде. Были отпечатаны пропуска, назначены офицеры комендатуры, город заранее был разделен на районы.
И тут что-то произошло в ставке у Гитлера, почему-то Гитлер круто изменил решение и дал указание в город не входить. Он был мистик, его посещали предчувствия, озарения. Никаких ясных пояснений командиры не получили. Густав не знал, что произошло. Его интересовало другое — почему Европу можно было захватить, а Россию — нет.
Рациональных объяснений у Д. не было.
— Наверное, потому, что мы вели войну справедливую.
Густав вежливо соглашался, он об этом никогда не думал.
Д. спросил, жалеет ли Густав, что тогда, в сентябре, не вошел в город.
Густав задумался.
— Тогда жалел, теперь рад. Это, конечно, слишком просто. Жалел — я офицер, а город был для меня военный объект. Теперь город для меня произведение искусства, а я... — он задумался. — Может, просто иностранец? — он вопросительно посмотрел на Д.
— Вам помог освободиться Нюрнбергский процесс, — сказал Д. — принуда помогла, нам же самим приходится выбираться из прошлого. Нас судить чужие дяди не могут.
— Что такое принуда? — спросил Густав.
Время от времени он переспрашивал: — Что такое идейная неблагонадежность? Что такое контра? Драпать? Он не понимал многое — почему надо каждый год праздновать Победу, неужели ничего другого не появилось? В Европе вспоминают об этом редко, так же, как о Первой мировой войне.
Неизвестно почему, Д. вспомнился дождливый денек, когда хоронили Витю Ломоносова, какой он был легкий, высохший дистрофик, Д. нес под мышкой его высохший труп, как доску.
Римма входила и выходила, не вмешиваясь в их разговор. Густав оглядывал ее чисто по-мужски: сверху донизу, ноги, грудь. Д. доставляло удовольствие, когда она нравилась другим. Однажды, когда Римма вышла, Густав, провожая ее взглядом, вдруг прервал их спор.
— Завидую вам, — сказал он. — Я старше вас и убедился, что нет ничего важнее семьи и любви. Все приходит и уходит, все эти разногласия, о которых мы говорили, история, музыка — все проходит, а это остается, — он кивнул на кухню, куда ушла Римма. — Это пребывает с нами до самого конца и примиряет нас с кончиной в последнюю минуту. Я знаю, что так со мной будет. Моя покойная жена помогла мне справиться с горечью нашей катастрофы. Вы знаете, как она уходила из жизни? Без единого упрека, ничего плохого обо мне она не вспоминала, измены, обманы, двоедушие — все отбросила, оставила только про нашу любовь, счастливую, без разочарований и слез.
В самом деле, стоит ли вспоминать о плохом, думал Д. Уходя, она благодарила мужа за все хорошее, это ему дорого, это смягчило горечь утраты.
Говорят, что нельзя забывать преступления правителей. А вот война, она же состоит не только из Победы. Римма говорила ему: «Вылезай из окопов, из танка, хватит, хватит, чего тебе выяснять, ты же не историк». Почему прошлое не отпускает его? Оно все время шевелится под пленкой нынешней жизни. То там, то тут прорывается, не остывает. Иногда ни с того, ни с сего. Недавно в разговоре с дочкой ему вспомнилось, как в батальоне они съели последнюю артиллерийскую лошадь. Только спустя несколько месяцев получили два американских джипа из ленд-лизовских. И они с Лаврентьевым учились таскать на этих машинах пушки по весенней распутице. Джип буксовал, и он собирал ветки подкладывать под колеса.
— Знаете, Густав, я буду начистоту, иначе нет смысла. Известно было, что вы расстреливаете комиссаров, коммунистов, евреев, начальников и тому подобных.
— Солдаты этим не занимались.
— Вы пили кофе и ждали, когда жители передохнут. Так? Вы выполняли указания фюрера, то есть вашего главнокомандующего.
— Нас также убивали, гибли обмороженные... Господи, о чем мы?
— Извините, если я разворошил.
— Вы уверены, что нас тут не прослушивают?
— Мне плевать.