Остальные работали день и ночь в каменоломнях. А потом их отводили в баню. И отправляли в другой лагерь.
Это так говорилось. Из трубы в бане валил чёрный, смрадный дым. Это была печь, где сжигали людей. И ни в какой лагерь они после этой «бани» уже не уезжали.
Но так говорили фашисты. Улыбались ласково, провожая в «баню» новую партию. Махали пленным белыми перчатками. И играл оркестр. Всякие весёлые мелодии. Вальсы, марши, фокстроты.
— Счастливого пути! — смеялся фашистский комендант, а потом подходил к трубачу и бил его, коротко размахнувшись, кожаным хлыстом по лицу. — Эй, — кричал он, — солист! Веселее играть! Веселее!
И трубач играл соло на трубе. Весело играл, беззаботно. Хоть пляши! Ну, настоящий праздник! И те, кто собирался в «баню», смотрели на него с ненавистью, хотя по лицу трубача сочилась кровь от удара хлыстом.
Сначала он плакал по ночам. Потом не плакал — слёзы все кончились. Он страдал от того, что не мог даже плакать. Ему хотелось умереть. Но музыкантов берегли.
Однажды он бросил трубу. Стал топтать её ногами, проклиная, что выучился музыке. Оркестр заглох. Его выхватили из строя, и он обрадовался этому. Обрадовался, что конец, всё. Что и его отправят в «баню». Может быть, это было легче, чем играть.
Но его избили шомполами. И дали новую трубу. Он опять солировал. Только теперь по-новому. Он глядел сухими глазами на людей в полосатых пижамах, которые уходили в печь, и играл так, что в весёлой музыке слышались зловещие ноты.
Фашистам нравилось, как он играет. Они были довольны. Они не могли понять, что эти ноты посвящаются им. Комендант бил трубача хлыстом с особой силой. В знак благодарности и уважения. А те, что уходили в печь, смотрели на него без ненависти. Они смотрели ожесточённо. Эти жёсткие ноты нравились им.
И снова ему повезло. Музыкантов не успели сжечь. Их просто расстреляли второпях. К лагерю мчались наши танки, и фашисты дали очередь по весёлому оркестру.
Пуля попала трубачу точно в грудь. Он упал. А когда очнулся, над ним стояли закопчённые танкисты. И на их лицах он увидел ужас. И тогда он приподнялся. Взял в руку трубу и поднёс её к губам, чтобы сыграть что-нибудь весёлое.
Он дунул в трубу, блестящая медь обагрилась кровью: пуля пробила ему лёгкое…
«Но лучше бы пробила сердце!» — Так сказал он и заплакал. А когда успокоился, улыбнулся: «Видите, теперь слёзы есть опять!»
Он вернулся домой и никого не нашёл. Соседи, которые шли по дороге с женой и сыном, говорили, что потеряли их, когда налетели фашистские самолёты.
Он искал их повсюду. Писал письма. Ездил в Москву. Следов не было. Он понял, что война погубила и их.
Словно умер трубач. Живой, да не живой. Ходит, ест, пьёт, но будто не он ходит, ест, пьёт. А другой человек совсем. Музыку до войны больше всего любил. После войны слышать не может. В новой квартире радиопроводку снял. Только газеты читает. Оркестр из жизни вычеркнул. Устроился на завод.
Потом женился. Жену зовут Катя. Родился сын. Серёжа. Теперь уже в институт поступил. И музыканту стало казаться, что войны и не было никакой. Что всё во сне приснилось. Что не прощался он с Катей и сыном, не уезжал в грузовике на войну — просто время куда-то исчезло. Время его мук.
Стал он оживать. Радио провёл в квартире. Правда, когда музыка, старается выключать. И жена с сыном выключают, понимают его.
И вдруг он услышал: в радиопередаче рассказывали про Серёжу.
Он даже похолодел…
Всё в нём перевернулось.
НЕ ВЕРЮ!
Я смотрел на гостя во все глаза.
Откуда он всё это придумал? В какой книжке прочитал?
Нет, не подумайте, будто я ему не поверил. Такое было, я слыхал. Но разве могло быть это с ним? Вон он какой. Ничего особенного. В вышитой рубашке. Руки мягкие, влажные, неприятно даже. Совсем обыкновенный, словом, а ведь он про героя рассказывал! Про трубача! Такие же в кино только. В книгах. На пионерских сборах о них говорят, а на самом деле их, может, и нет. А если и есть, то, наверное, где-то. В Москве, например. В Верховном Совете. А этот дяденька живёт в маленьком городке на Украине. Не слыхал никогда даже такого названия…
Я гляжу на человека в вышитой рубашке и никак не могу понять, что он — тот трубач. Нет, не могу… Да ещё он, может быть, мой Дед!
Это мне помогает. Нет, нет, говорю я себе, дедушка мой здесь, а это рассказы, вымысел, я этого человека совсем не знаю, не имею к нему отношения, вот он встанет сейчас, выйдет на улицу, и всё… Я буду думать, что просто услышал страшный рассказ. Пусть это даже правда, что он говорил. И пусть он будет героем, мало ли…
Но гость не уходит. Не исчезает, как в сказке. А сидит. Они с дедом курят, молчат. Я слышу его дыхание, его осторожное покашливание. Никуда он не денется, не исчезнет, не уйдёт. Он существует действительно, этот человек, и его нельзя убрать, передвинуть куда-нибудь в угол, чтобы не мешал остальным.
— Как будем действовать? — спрашивает дедушка.
— У него на руке была родинка. На локтевом сгибе, — говорит человек.
Дедушка сосредоточенно молчит. Я лихорадочно вспоминаю — есть ли у папы родинка? По-моему, нет. А может, есть, только не замечал.