«Чарский, – говорит дядя, – употреблял всевозможные старания, чтобы сгладить с себя несносное прозвище. Он избегал общества своей братии литераторов и предпочитал им светских людей, даже самых пустых, но это не помогало ему. Разговор его был самый пошлый и никогда не касался литературы… В своей одежде он всегда наблюдал самую последнюю моду с радостью и суеверием молодого москвича, в первый раз от роду приехавшего в Петербург. В кабинете его, убранном как дамская спальня, ничто не напоминало писателя: книги не валялись по столам и под столами; диван не был обрызган чернилами; не было того беспорядка, который обличает присутствие музы и отсутствие метлы и щетки. Чарский был в отчаянии, если кто-нибудь из светских его друзей заставал его с пером в руках. Трудно поверить, до каких мелочей мог доходить человек, одаренный, впрочем, талантом и душою. Он прикидывался то страстным охотником до лошадей, то отчаянным игроком, то самым тонким гастрономом, хотя никак не мог отличить горской породы от арабской, никогда не помнил козырей и втайне предпочитал печеный картофель всевозможным изобретениям французской кухни. Он вел жизнь самую рассеянную, торчал на всех балах, объедался на всех дипломатических обедах и был на всяком вечере так же неизбежим, как резановское мороженое. Однако ж он был поэт, и страсть его была неодолима. Когда находила на него такая дрянь (так называл он вдохновение)[156], Чарский запирался в своем кабинете и писал с утра до поздней ночи. Он признавался искренним своим друзьям, что тогда только и знал истинное счастье. Остальное время он гулял, чинясь и притворяясь, и слыша поминутно славный вопрос: «Не написали ли вы чего-нибудь новенького?»…»
«Сегодня жду к себе мою милую и добрую невестку Наташу, – пишет Ольга Сергеевна мужу от 6 мая. – Она готовится сделаться очень скоро матерью, а пока не увижу моего будущего племянника или племянницу, не хочу и помышлять об отъезде не только в твою «дурацкую Польшу» – не в огорчение будь тебе сказано (n’en vous depiaise) – о чем можешь отложить всякое житейское попечение, но и куда бы ни было из Петербурга. Александр опять стал меня убеждать переселиться к нему после родов жены на все лето с тем, чтобы нянчиться с новым или новой Пушкиной – кого Бог ему пошлет, – но чем я могу быть полезной? и без меня публики у него будет довольно.
Наташа страдает ужасными головокружениями, но страдания переносит безропотно. Она, можно сказать, ангел терпения и кротости: от нее никто не слышит ни досадного слова, ни жалобы. Доктор запретил ей выезжать на вечера и в театр, но советовал гулять всякий день понемножку, будет хорошая погода, а Наташа у меня долго не засидится; Александр за нею приедет. Видя ее страдающую, он страдает не меньше, чем она, так что я ему сказала в шутку: «A vous voir, on dirait que се n’est pas Наташа mais vous, qui subissez tous les martyrs de l’eniante-ment» (На вас посмотришь, скажешь, что не Наташа, а вы претерпеваете все муки родов (