На этом разговор прервался. Я даже подумал было, что он по-настоящему закончился и больше не возобновится. Но ошибся. Чей-то голос продолжил его, но чей именно, я не мог разобрать, потому что он звучал очень тихо и многозначительно.
– Ягнят здесь немного… среди нас, я хочу сказать. Может, все, что он рисует, это как в церковной Библии – символы и так далее. Просто манера такая рассказать о том, что мы тут не так давно натворили… чтобы доложить там, откуда он явился.
Я почувствовал, как холодок, пробежавший по спине, оцарапал мне хребет. Мне не понравился ни этот голос, ни сказанные им слова, даже если их смысл был не совсем понятен.
– Но коли этот блокнот и впрямь у него для того, о чем ты говоришь… то ведь ни в коем случае нельзя, чтобы он смог от нас уйти! – последнее замечание сделал Дорха. Его-то я узнал.
– Может, ты и прав, – продолжил первый голос, который мне по-прежнему не удавалось опознать. – Может, будет лучше, чтобы блокнот никогда не ушел в другое место. Или, может, лучше, чтобы тот, кому он принадлежит, уже никогда не смог уйти…
А потом ничего. Я подождал. Не осмеливался пошевелиться. Через какое-то время я все-таки немного высунул голову из-за за колонны. Никого. Четверо мужчин ушли, а я и не слышал. Растворились в воздухе, как полотнища тумана, которые южный ветер срывает апрельским утром с гребней наших гор. Я подумал, не пригрезилось ли мне все, что я слышал. Пупхетта потянула меня за рукав.
– Домой, папочка, домой?
Ее губки блестели от жира сосиски, взгляд был пронизан прелестной улыбкой. Я крепко поцеловал ее в лобик и посадил к себе на плечи. Она ухватилась за мои волосы, а тем временем ее ножки стучали меня по груди:
– Н-но, папочка, н-но!
Взяв Эмелию за руку, я поднял ее со скамьи. Она не сопротивлялась. Я прижал ее к себе, погладил ее прекрасное лицо, поцеловал в щеку, и так мы вернулись все втроем, а тем временем в моей голове все еще звучали голоса этих безликих мужчин и угрозы, которые они бросили, как зерна, которым оставалось только прорасти.
Густав Дёрфер в конце концов заснул на столе в кафе, не столько от опьянения, сколько наверняка от усталости – усталости тела или усталости от жизни. Я уже давно перестал говорить об
В шишковатой из-за постоянных тычков голове этого двенадцатилетнего ребенка таился наполненный знанием мозг. Стоило ему заговорить о птицах, как его взгляд оживлялся. И наоборот, мутнел, когда, повернувшись к отцу, он снова замечал его присутствие, забытое, пока мы беседовали.
Глядя на своего родителя, храпящего с открытым ртом, на его лицо, лежавшее плашмя на старом дереве, на его съехавшую набок кепку и белую струйку слюны, вытекающую изо рта, Ганс Дёрфер сказал мне:
– Когда я вижу мертвую птицу и беру ее в руки, у меня слезы наворачиваются на глаза. Не могу сдержаться. Смерть птицы ничем нельзя оправдать. Но если мой папаша вдруг сдохнет прямо сейчас, здесь, рядом со мной, клянусь вам, я запляшу вокруг стола и поставлю вам выпивку. Честное слово!
XVI
Я на нашей кухне. Сижу, надев шапку из куньего меха. А также тапки и варежки.
На меня накатывает странное тепло, вызывая приятное оцепенение, похожее на то, что охватывает нас, когда мы выпиваем стаканчик-другой горячего вина после долгой ходьбы осенним днем. Мне хорошо, и я думаю. Об
Надо признаться, я немного растерян. Мне поручили миссию, которая намного превосходит возможности моих плеч и моего разума. Я не адвокат. Не полицейский. И не рассказчик. Этот рассказ, если когда-нибудь он будет прочитан, вполне это доказывает: то я иду вперед, то возвращаюсь назад, перескакиваю через нить времени, словно через заборчик, отклоняюсь во все стороны, а может, опускаю, хоть и не нарочно, самое главное.