– Пастух всегда должен думать о завтрашнем дне. Все, что связано с вчерашним днем, связано со смертью, а важна только жизнь, ты это и сам прекрасно знаешь, Бродек, ты ведь вернулся оттуда, откуда не возвращаются. А я должен сделать так, чтобы остальные тоже могли жить и смотрели на свет так, чтобы…
Тут я все понял.
– Ты ведь не можешь так поступить… – сказал я.
– И почему же, Бродек? Я пастух. Стадо рассчитывает на меня, чтобы я уберег его от всех опасностей, а из всех опасностей память – одна из самых ужасных. И не мне тебя этому учить, ведь ты помнишь все, даже слишком много помнишь?
Оршвир слегка похлопал меня по груди
– Пора забыть, Бродек. Люди нуждаются в забвении.
После этих слов Оршвир очень осторожно засунул
– Гляди, – шепнул мне на ухо Оршвир, – не осталось ничего, совсем ничего. Ты стал несчастнее от этого?
– Ты сжег бумагу, а не то, что у меня в голове!
– Ты прав, это всего лишь бумага, но на этой бумаге было все то, что деревня хочет забыть и забудет. Не все такие, как ты, Бродек.
Вернувшись домой, я все рассказал Федорине. Она держала Пупхетту на коленях. Малышка дремала. Ее щечки были нежными, как лепестки цветов персика, что распускаются в нашем саду, первыми оживляя начало наших весен. Их называют
– Что ты об этом думаешь, Федорина? – спросил я ее в конце концов.
Она ничего не ответила, разве что пробормотала какие-то обрывки слов, не имевших смысла. Потом все-таки сказала через несколько минут:
– Это тебе решать, Бродек, только тебе. Мы сделаем, как ты решишь.
Я посмотрел на них, на всех троих: на маленькую девочку, молодую женщину и старую бабушку. Одна спала, словно еще не родилась, вторая напевала, словно была не здесь, а третья говорила со мной так, словно уже была не здесь.
Тогда я сказал каким-то странным, совсем чужим голосом:
– Мы уйдем завтра.
XL
Я выкатил старую тележку. Ту, вместе с которой я и Федорина пришли сюда, довольно давно. Вот уж не думал, что она снова пригодится нам когда-нибудь. Не думал, что снова придется уйти. Но, возможно, таким, как мы, тем, кто создан по нашему образу, уготован лишь вечный уход?
Отныне я далеко.
Далеко от всего.
Далеко от других.
Я покинул деревню.
Впрочем, возможно, я уже нигде. Может, я покинул историю? Может, я всего лишь путешественник из притчи, раз уж настало время притчей?
Я оставил пишущую машинку дома. Она мне больше не нужна. Отныне я пишу в своем мозгу. Нет более сокровенной книги. Ее никто не сможет прочитать. Мне не придется ее прятать. Ее ни за что не найти.
Сегодня утром, проснувшись очень рано, я почувствовал рядом с собой Эмелию, а в колыбели увидел еще спящую Пупхетту с большим пальцем во рту. Я взял их обеих на руки. Федорина на кухне была уже готова. Ждала нас. Узлы были увязаны. Мы вышли бесшумно. Федорину я тоже взял на руки. Она такая старая и такая легкая. Жизнь так ее истончила. Она как белье, стиранное миллион раз. Я двинулся в путь, неся три своих сокровища и таща тележку. Кажется, был когда-то путник, который тоже ушел из своего сожженного города, неся на плечах старого отца и маленького сына[10]. Должно быть, я где-то вычитал этот рассказ. Да, должно быть, где-то вычитал. Я прочитал столько книг. Хотя, быть может, это Нёзель рассказывал? Или Кельмар, или Диодем.
На улицах было тихо, дома спали. Как и их обитатели внутри. Наша деревня похожа на саму себя, на стадо, как сказал Оршвир, да, на стадо домов, которые мирно жмутся друг к другу под еще черным, но беззвездным небом, безжизненным и пустым, как камни ее стен. Я миновал трактир Шлосса. В его кухне брезжил тусклый свет. Миновал кафе мамаши Пиц, кузницу Готта, булочную Вирфрау и услышал, как он месит там свое тесто. Миновал крытый рынок, церковь, скобяную лавку Рёппеля, мясную Брохирта. Я прошел мимо всех источников и выпил немного воды в знак прощания. Все эти места были живыми, целыми, нетронутыми. Я на мгновение остановился перед памятником павшим и прочитал то, что всегда читал: имена обоих сыновей Оршвира и имя Йенкинса, нашего полицейского, погибшего на войне, имена Катора и Фриппмана, и свое собственное, наполовину стертое. Я задержался, потому что почувствовал на своей шее руку Эмелии, которая наверняка пыталась сказать мне, чтобы я уходил, потому что ей никогда не нравилось, если я задерживался возле памятника и читал имена вслух.