Я был, наверное, всего в трех-четырех метрах от берега, когда услышал чьи-то стенания. Это было словно печальная и монотонная песня без слов, которая лезла в уши и леденила кровь, однако Богу ведомо, как было жарко тем утром, потому что после большой стирки, карнавала потоков воды и молний солнце снова вступило в свои права. Наконец я прошел сквозь все скопище. Передо мной оставался только старший сын Дёрфера, а рядом с ним его младший братишка Шмутти, дурачок, у которого на кривоватых плечах сидит непомерно большая, как тыква, и пустая, как ствол сгнившего дерева, голова. Я осторожно отодвинул их и увидел.
Там, где теснилась эта толпа, Штауби глубже всего. Метра три, наверное, хотя судить трудновато, поскольку вода там такая прозрачная и чистая, что дна словно можно коснуться пальцем.
Я в своей жизни видел многих плакавших людей. Видел много пролитых слез. Видел столько раздавленных существ – как орехи, которые разбивают большими камнями, после чего от них остается лишь горстка шелухи. В лагере это было нашей повседневностью. Но несмотря на все, что я мог видеть из печали и горя, если бы мне когда-либо довелось выбирать в бесконечной галерее лиц, выражающих страдание, лиц людей, внезапно осознавших, что потеряли все, что у них отняли все, что у них больше ничего нет и что они сами обратились в ничто, то передо мной снова предстало бы лицо
Он не плакал. Не делал напыщенных жестов. Он был словно разделен надвое. С одной стороны был его голос, его беспрерывное причитание, похожее на какую-то погребальную песнь, на нечто, находящееся по ту сторону слов, по ту сторону языка, что идет из глубин тела и души, – голос боли. А с другой стороны были его сотрясения и содрогания, его круглая голова, качавшаяся то от толпы к реке, то от реки к толпе, и его тело, затянутое в роскошный халат из парчи с тысячами лье пейзажей, полы которого – намокшие в грязи и воде – сочились влагой и хлопали по его коротким ногам.
Я не сразу понял, почему
Это был хвост его лошади, и длинные конские волосы уходили в воду, словно швартовы корабля, утонувшего возле причала вместе со всем своим грузом и командой. Сквозь поверхность воды были видны два больших безжизненных, казавшихся огромными тела, которые течение плавно покачивало. Картина была нереальна, почти безмятежна: пара утопленников с открытыми глазами, крупная лошадь и ослик, слегка колыхавшиеся между двух вод. Шкуру осла украшали, уж не знаю в силу какого феномена, тысячи крошечных воздушных пузырьков, гладких и блестящих, как жемчужины, а широкая и мягкая грива лошади переплеталась с водорослями, которые в этом месте густо росли длинными лентами, и можно было поклясться, что смотришь на пару мифологических существ, танцующих ирреальный балет. Они медленно кружились в водовороте, словно вальсируя под неуместную и внезапно ставшую непристойной песню дрозда, что ковырял своим бурым клювом мягкую землю склона, вытягивая из нее толстых красных червяков. Поначалу я подумал было, что последний рефлекс заставил осла и лошадь подогнуть все четыре ноги и как бы сжаться в комок, подставляя опасности или холоду только выпуклую спину. Но потом заметил, что на самом деле их ноги были крепко опутаны и связаны веревками.
Я не знал ни что сказать, ни что сделать. И даже если бы я заговорил, не уверен, что
– Что собираешься делать, Бродек?
Я не понял, почему он задал мне этот вопрос и что я на него мог ответить. Мэр говорил со мной, даже не обращая внимания на присутствие
«Лошади и ослу ноги в одиночку не свяжешь», – чуть было не отозвался я, но предпочел промолчать.
– Лучше тебе сделать как остальные, вернуться домой, – продолжил Оршвир.
В сущности, он был прав. Поэтому я последовал его совету, но уже через несколько шагов он меня окликнул.
– Бродек! Отведи его в трактир, пожалуйста.