Я не очень высок, но как раз в этот миг до меня дошло, какой маленькой стала Федорина. Она стала похожа на ребенка, ребенка со старческим личиком – сморщенное, сгорбленное, тщедушное и хрупкое создание с помятой морщинистой кожей, которое любой сквозняк может сдуть, словно пыль. Ее глаза блестели из-под беловатой пленки, а губы слегка шевелились. Я прижал ее к себе и долго стискивал в объятиях, думая о птицах, об этих маленьких потерянных пичужках, слабеньких, больных или отчаявшихся, которые не могут отправиться вместе с соплеменниками в большой перелет, а, нахохлившись, сидят в конце осени под застрехой[7] или на нижних ветвях деревьев и безропотно, с тоской в сердце ждут морозов, которые их убьют. Я поцеловал Федорину много раз, сначала в волосы, потом в лоб и щеки, как в детстве, и снова ощутил ее запах, запах воска, печи и свежего белья, запах, которого почти с самого начала моей жизни было довольно, чтобы я успокоенно улыбнулся, даже во сне. Я долго прижимал ее к себе, а тем временем в моей голове проносились со скоростью молнии моменты моей жизни, склеивались между собой ее разрозненные часы, составляя из них странную мозаику с единственной целью – чтобы я чуть больше прочувствовал ушедшее время и мгновения, которые уже никогда не вернутся.
Федорина была здесь, совсем рядом, и я мог с ней говорить. Я ощущал ее запах, чувствовал, как бьется ее сердце – словно в ней билось мое собственное. Я снова вспомнил о лагере. Там наши умы занимала только мысль о смерти. Мы постоянно жили с убежденностью в своей смерти, а это наверняка многих сводило с ума. Человек, даже если он знает, что однажды умрет, не может долго вытерпеть во вселенной, которая отражает лишь его убежденность в собственной смерти, во вселенной, которая и задумывалась только ради этого.
XXII
Поначалу наша деревня отнеслась к
Но в первое время, когда миновало невероятное удивление от его приезда к нам,
Он не мог пройти по улицам, чтобы за ним не увязалась смешливая стайка праздных ребятишек, которым он делал маленькие подарки, казавшиеся им сокровищами: ленты, стеклянные шарики, золоченые шнурки, листки разноцветной бумаги. Он доставал все это из своих карманов, словно они были постоянно этим набиты, словно весь его багаж был наполнен этим.
Когда он заходил в конюшню папаши Зольцнера, чтобы навестить своих животных, дети наблюдали за ним от двери, никогда не осмеливаясь войти, а он, впрочем, никогда и не приглашал их это сделать. Здоровался с лошадью и осликом, всегда величая их по именам и обращаясь на «вы», гладил их и просовывал меж их серых губ кусочки золотистого сахара, которые доставал из маленького бархатного мешочка цвета граната. Мальчишки смотрели на это зрелище, разинув рты и вытаращив глаза, и гадали: из какого языка были слова, которые он нашептывал на ухо своим животным? По правде сказать, он больше говорил со своей лошадью и ослом, чем с нами.
Шлосс получил от него предписание – стучать ему в дверь в шесть часов утра и, не входя, оставлять у порога поднос с неизменным завтраком: круглая сдобная булочка, заранее купленная
– Ведь не пьет же он пустой кипяток! – бросил однажды Рудольф Шёйлинг, с двенадцатилетнего возраста глотавший одну сивуху.