Амедео уже жалеет, что не оказался тут несколькими месяцами ранее, не застал третьего Осеннего салона, продолжавшегося с 18 октября по 25 ноября 1905 года в Гран-Пале, где все эти художники наделали шума. Матисс выставил там портрет своей жены, названный им «Женщина в шляпе», с лицом, размалеванным в агрессивно ярких багровых, зеленых, желтых и синих тонах, заставив скрипеть зубами и зрителей и критиков. А рецензент из «Жиль Блаза» Луи Воксель, завидев там маленькую пригожую головку ребенка из бронзы, воскликнул: «Вы только посмотрите: они поместили работу Донателло в эту клетку диких зверей!» На самом деле головку благоразумного малыша изваял Альбер Марке. Впрочем, другие источники предполагают, что «работой Донателло» была названа не она, а маленькая ваза, сделанная под явным флорентийским влиянием. Но какая, в сущности, разница? Газета «Матен» писала: «Они метнули горшки с краской прямо в лицо публики». И ни мадам Матисс, позировавшая для картины, ни депутат-социалист Марсель Самба, близкий друг этой четы и яростный обожатель художника, не осмелились прийти на выставку, опасаясь непочтительных и не вполне пристойных шуточек на свой счет.
Однако же нашлись два молодых и богатых американских коллекционера, чутких к притягательности нового искусства, это были Лео Стайн и его сестра Гертруда, обосновавшиеся в Париже с 1903 года, чтобы теснее войти в круг столичной богемы; они выложили за «Женщину в шляпе» 500 франков (приблизительно 1600 современных евро). Покупка стала для них поводом для знакомства с Матиссом, а поскольку чуть ранее они уже приобрели два полотна Пикассо, именно в то время работавшего над портретом Гертруды, американцы побудили обоих художников ко взаимному сближению.
Да, Амедео и впрямь стоило пожалеть о том, что он не застал Салона.
Блуждая по городу, Модильяни постепенно начинает знакомиться с художниками, что стеклись сюда со всех сторон света. Однажды, сидя вместе со своим приятелем Ортисом де Сарате за рюмочкой бордо на террасе кафе, выходящей на улицу Годо-де-Моруа, он видит, как мимо с белой собачкой на поводке неторопливо шествует какой-то невысокий огненноглазый брюнет, прядь его черных волос падает на лоб из-под английской кепчонки, он в красных фланелевых брюках на ремне, в матерчатых туфлях и короткой синей куртке, из распахнутого ворота которой выглядывает красная рубаха в белый горошек.
— Полюбуйся, — шепчет, хихикнув, Ортис, — это Пабло. Вывел свою Фрику пописать на воле.
— Надо же, — замечает Модильяни, успевший оценить голубых нищих и цирковых гимнастов уже добившегося известности испанца, — для художника с таким талантом он до странности дурно одет.
Неожиданно для собеседника он вскакивает и подходит к человеку с собакой.
— Извините, господин Пикассо, меня зовут Модильяни, Амедео Модильяни, итальянец и художник. Я в Париже недавно. У Саго или Воллара, сейчас уже хорошенько не припомню, видел вашу пастель. И еще гуашь. Мне очень хотелось с вами встретиться, и вот представился случай…
— …Ну, друг мой, все это уже порядочное старье. Хотя и сделанное с любовью. А вы что пишете? — перебил тот, чуть заметно усмехнувшись.
— По правде говоря, я здесь еще художник без произведений. Ищу свой собственный путь.
— Кто ищет — находит, — кивнул Пикассо.
— Могу я вам предложить чего-нибудь выпить? — осведомился Модильяни.
Уступив вежливой предупредительности итальянца, Пикассо еще раз кивнул. Потом спросил:
— Где вы живете?
— В маленькой меблированной гостинице на Королевской улице.
— Знаю это место. Я тоже жил с одним приятелем-скульптором в маленькой гостинице — в «Марокканской», что в переулке Бюси. У нас была крошечная мансарда довольно жалкого вида. Я там не мог писать. Потом я перебрался к своему другу Максу Жакобу, на бульвар Вольтера. Там я работал в большой комнате на шестом этаже. Работал ночью, а днем, когда Макс вставал, шел спать: у нас с ним на двоих имелась только одна кровать. Теперь у меня мастерская на Монмартре, где «Плавучая прачечная», это на улице Равиньян, дом тринадцать. Будете неподалеку — заходите.
Когда они допили свои рюмки, Пикассо произнес:
— Я бы заплатил за выпивку, но как раз теперь у меня ни гроша, я жду, когда получу за работу.
Как истинный фанфарон из итальянских народных пьесок, да к тому же выходец из добропорядочной семьи, Модильяни дал понять, что никогда бы не позволил приглашенному платить, и кивнул гарсону, чтобы тот вновь наполнил рюмки.
— Если позволите… мне не составит труда одолжить вам пять франков. Моя семья никогда не оставляет меня без средств.
— Предложение принято, — пробурчал испанец. — Я вам их скоро верну.
— Надеюсь, с процентами, — прибавил с улыбкой Модильяни, чтобы сдобрить эту ситуацию малой толикой юмора.