Боясь попутчиков, скопцы и эсеры решились тогда на очень хитрый шаг — до сих пор не знаю, кому это пришло в голову. После революции, едва минули сутки, как власть оказалась в их руках, они под страхом смертной казни сами себя запретили, снова уйдя в привычное им глухое подполье. Власть они тогда формально передали потерявшим влияние большевикам, впрочем, могли передать ее и любой другой партии — дела это не меняло. Большевики стали их маской, их прикрытием, все места в коммунистическом политбюро заняли те же скопцы и эсеры, лишь генеральный секретарь — фигура, в сущности, декоративная, остался прежний — Сталин — всамделишный большевик.
Скопцы и эсеры, конечно, знали, что слухи о действительном порядке вещей так и так будут просачиваться — это неизбежно, и чтобы разом пресечь их, начиная с двадцатого года почти всякий месяц устраивали публичные процессы, чрезвычайно изощренные, с бездной выдумки и вдохновения (скопцы на них по традиции обвинялись в изуверстве, эсеры — в терроризме), которые кончались казнями арестованных. Готовых пожертвовать жизнью ради общего дела в рядах тех и других по - прежнему найти было нетрудно.
Под именем большевиков союз продолжал править Россией и дальше, год за годом пытаясь построить в ней жизнь такой, какой по их понятиям она должна была быть. Конечно, время от времени политбюро было вынуждено принимать во внимание и настроения масс, поэтому курс страны менялся, иногда даже довольно резко менялся. Например, авторами политики военного коммунизма были поддержанные народом эсеры; когда же она провалилась, власть и влияние перешли к скопцам. Идея нэпа — их идея, это дитя их хозяйственной сметки, умения торговать и заниматься делами.
Потом массы снова переметнулись к народникам, и коллективизация эсерами, хотя и не сразу, была поддержана; предложил ее Сталин, эсеры же, поколебавшись, проголосовали «за». Уж больно тосковали они по русской общине, по совместному коллективному владению землей и такой же совместной коллективной работе на ней — уж больно любили старую народническую идею, что русский мужик изначально, по природе своей, коммунист. Сталин, который с каждым годом становился хитрей, — а ведь был сделан ими главой партии, потому что всеми считался дурачком — сумел на этом сыграть, добился санкции, сперва очень ограниченной, на обобществление земли (только в двух уездах в качестве эксперимента), а потом, неведомо как, это главное несчастье русской жизни пошло-покатилось уже само собой.
Обе стороны еще до революции поняли, что, отказываясь ради прочности союза от приема новых членов, движение быстро превратится в нечто вроде монашеского ордена, потеряет всякую связь с народом, а это чревато многими, в том числе и непоправимыми ошибками; поэтому в том же семнадцатом году было постановлено следующее: важнейшие решения, которые совместное эсеро-скопческое политбюро намеревалось предложить стране, сначала петь в Лептаговском хоре, чтобы посмотреть, созвучно ли оно, не выбивается, не диссонирует ли с тем, что и как поет сам народ. Это предупредило немало бед, и очень жаль, что ни политика военного коммунизма, ни план коллективизации по неизвестной мне причине пропеты не были. Тогда, возможно, все бы было иначе.
Очень скоро после своего возвращения из эмиграции (это было уже в двадцать втором году) Бальменова заняла место прокурора Кимр. Несмотря на немалый революционный стаж и прошлые заслуги, она и позднее не сумела подняться выше — так до конца жизни, то есть до сорокового года, оставалась в Кимрах. Впрочем, для той эпохи этот вариант, без сомнения, из благополучных.
Прокурором она с самого начала была жестким, пожалуй, даже жестоким. Кровавая вакханалия, которая то и дело захлестывала город, многими связывалась именно с ней, с ее желанием выдвинуться, обратить на себя внимание старых товарищей по партии. Оснований считать, что это досужие домыслы, у меня нет никаких. Впрочем, в хоре (а петь она продолжала также до конца своих дней) она была совсем другая; не думаю, что хоть кому-нибудь из тех, кто ее слышал, но не знал, приходило в голову, что «в миру» она прокурорствует.
Ария Бальменовой, восходившая еще к той ее дореволюционной партии, была не только из самых больших, но и, безусловно, самой странной арией хора. По словам часто безмерно холодная и казуистическая, она пелась с совершенно не знакомым мне горем и страданием. С каждым годом она все больше была наполнена ужасом женщины, от которой ждут намного больше, чем она может дать, женщины, которая понимает, что она не в силах на себя это взять. Она мечтает об этом, готова на все, но боится так, что я не знаю вообще, с чем это можно сравнить.