Лишь через два месяца после той ночи радений Бальменову наконец оставили сомнения, беременна она или нет. Она давно уже чувствовала в себе другую жизнь, жизнь, зачатую ею, плоть от плоти и в то же время совсем от нее особенную, так что временами она буквально теряла голову; не зная, что делать, молилась, часами не вставала с колен; ей казалось, что то, что у любой женщины идет само собой изначальными природными путями, в ее случае невозможно. То есть ей всякую минуту было необходимо, и она и впрямь это делала, говорить со своим ребенком; будто послушная ученица — учителя, она спрашивала его, добивалась точного ответа, как она должна его вынашивать, как должна кормить соками своего тела. Она ловила малейшие изменения в нем, надеясь, веря, что хоть немного его понимает, первая из рода человеческого его понимает.
Так это или не так, сказать трудно, лишь позже, когда он, трехмесячный, начнет двигаться, жить в ней, все в этом его языке движений сделается ей ясным, сейчас же она спрашивает, тщится угадать его ответ, но пока это чересчур смутно, чересчур зыбко, и она без конца корит себя за то, что глуха и непонятлива. Она как бы вся состоит из этого желания понять, услышать Его и страха, что в ней Ему плохо.
Когда Бальменова и хлысты узнали, что она зачала от превышнего бога Даниила Филипповича, — это свершилось, и род бога будет продлен — она сразу же была окружена исключительным вниманием. У нее появилось нечто вроде свиты, а также постоянная охрана. В жизни Бальменовой было не так уж много такого, что ей было необходимо скрывать (разумеется, я не имею тут в виду полицию), но она с юности была очень независима и долго этим надзором до крайности тяготилась. Она даже пыталась объясниться на сей счет с хлыстами, но те отговорились, что ничего сделать не могут.
С раннего детства она, сколько себя помнила, считалась нервным, взвинченным ребенком, и врач, занимавшийся подростковыми психозами, после первого же визита сказал ее матери, что она из тех нечастых детей, которым «нет» говорить нельзя. Только нежность и ласка — тогда у нее есть шанс выправиться, и мать, безумно ее любившая (она была единственным и поздним ребенком в этом и без того позднем браке), сумела так ее воспитать. Врач оказался прав: она в общем выправилась, хотя другие медицинские светила в унисон предрекали ей жизнь в основном по нервным клиникам. Впрочем, до конца своих дней Бальменова оставалась взбалмошной и малопредсказуемой. Она во всех отношениях была «маменькина дочка», мать и внушила ей тот восторженный идеализм, что в итоге привел ее к эсерам.
Теперь, когда судьба нежданно-негаданно сделала ее хлыстовкой, она не стала другой. Узнав, что зачала, что ей, если она родит мальчика, предстоит стать хлыстовской Девой Марией, она отнеслась к этому до крайности серьезно. Начала живо интересоваться историей секты, всеми ее мифами и преданиями, ее происхождением и сегодняшним состоянием, читала стенограммы судебных процессов, расспрашивала стариков, но именно это последнее оказалось самым пустым. Хлысты были льстивы, лукавы, скрытны, и добиться от них чего-нибудь путного было очень трудно. Они обращались с ней как с какой-нибудь царицей три века назад: развлекали карлицами и шутовскими представлениями, чуть ли не ежедневно дарили подарки, причем не только занятные безделушки, а стоящие немалых денег драгоценности: ожерелья, браслеты, серьги, кулоны. Она всегда была совершенно равнодушна и к золоту, и к камням, а тут вдруг поймала себя на том, что эти дары ей весьма и весьма приятны; каждое утро сделалось будто днем ее именин, и она радовалась новым подношениям как ребенок. В сущности, даже то, что она шага не может ступить без надзора, что ее чтут и охраняют, словно святыню, тяготило ее все меньше.
Так продолжалось до третьего месяца ее беременности. К этому времени ей становится доподлинно известно, что в ее утробе мальчик, новый Христос, и начинается ее диалог с ним, тот диалог, который лег в основу партии Бальменовой в хоре — прочее же теряет для нее всякое значение. Позже, спустя несколько лет, в которые вместились и ее побег, и рождение сына, и революция, и возвращение в Россию, в Кимры, она пела то, что с ней тогда было, ничего не добавляя и не исправляя.
Девой Марией она пробыла в общей сложности около полутора лет, и прервалось это в тот самый день, когда она отняла сына — Христа — от груди, когда он начал мочь обходиться без нее. Она и спустя годы жаловалась, что это его отдаление от нее очень походило на разрыв, но сделать тут, наверное, ничего было нельзя.