Они пошли по той же дорожке от церкви Николая Угодника вниз к Волге, где она однажды уже видела гуляющими его и Лептагова (она сразу это отметила), и говорил он очень похоже на то, что она ожидала от него услышать, только, пожалуй, еще скучнее. Целый час он, неизвестно зачем, восторженно ей объяснял, почему математические способности так часто соседствуют с музыкальными, и только потом перешел к хлыстам. Рассказывал он о них, конечно, более связно и убедительно, чем Лептагов; все-таки это была его вера, его жизнь, но, к сожалению, ничего обнадеживающего для себя она не услышала: он тоже ей сказал, что несмотря на то, что они вместе поют, они совсем разные. Даже удивительно, насколько они не похожи друг на друга. Для них, верующих в живого Бога, все, что связано с женщиной, с лепостью — ключи от ада, от бездны, коими человек чуть ли не каждый день открывает страшную дверь, и они — будь то скопцы, которые, боясь своей слабости и силы искушения, лишают себя самой возможности впасть в грех, или хлысты, которые пытаются спастись так, без повреждения членов, — равно убеждены, что плотская любовь есть зло, абсолютное зло; для эсеров же она — источник радости и наслаждения, источник жизни и веселья. Вряд ли они когда-нибудь смогут понять друг друга, а не понимая, невозможно и довериться. Хотя, наверное, добавил учитель мягче, то, что она предлагает и что в общих чертах передал ему Лептагов, не лишено интереса. Обе группы временами и вправду могли бы оказывать друг другу услуги, например, деньгами или укрывая людей. Но и все. «Ведь люди, пришедшие к нам, — закончил он, — сразу попадают в другой мир, вы же свой еще только хотите построить».
Еще с полчаса они шли молча, а потом, когда, сделав круг, уже подходили к ее дому, он сказал: «Я, конечно, познакомлю вас с нашим учением, это мой долг, мы стремимся, чтобы как можно больше людей отошло от греха, но о сотрудничестве говорить рано. Я знаю, что вы хотели бы посещать и радения, но пока вы не наша, пока вы не такая, как мы, общине на это пойти трудно». Он стал прощаться, и тут совершенно для себя неожиданно, но уж больно она была возмущена, она ему складно, хорошо все объяснила, буквально на пальцах разложила, как выгоден союз им обоим, как он справедлив и разумен, а он так высокомерно поставил ее на место, стала зло выговаривать хлысту, что да, конечно, им нелегко хранить себя в чистоте, но они всегда вместе, всегда могут друг друга поддержать, еще проще скопцам — тем сама природа, стоило им раз решиться наложить на себя печать, не даст впасть в грех, каково же ей, как он говорит, стороннице свободной любви, год за годом хранить себя в чистоте, в девстве, быть столь же невинной, как он, и это при живом муже, который здесь, рядом и который — обычный, нормальный человек.
Дальше ее понесло. Словно на исповеди, она стала говорить ему, что брак их был задуман партийными теоретиками, чтобы привлечь к процессу внимание публики, а главное, смягчить представление о партии, которое в глазах обывателей все больше и больше было связано с холодным, расчетливым террором, с безжалостностью и кровью. Она говорила, что это правда, что брак для них, для нее и Крауса, да и для их товарищей, был пустой формальностью; они оба верили в совершенно свободные, в духе Чернышевского и Шелгунова, отношения между мужчиной и женщиной, и когда выбор пал на них, они приняли это задание партии легко, были только горды, что оно досталось именно им. Однако в церкви во время обручения ей стало плохо, и она вдруг поняла, как много все это для нее значило.
Потом в ссылке, сколько она ни гнала от себя эти мысли, она хотела одного: чтобы они в самом деле стали мужем и женой, в самом деле имели бы детей; она гнала это от себя, потому что так думать было подло, было подло превращать борьбу за всеобщее счастье людей, за их спасение, в которой многие сотни их товарищей уже отдали свои жизни, в средство удовлетворения похоти.
А ведь Краус, говорила она учителю, ей нравился, всегда нравился, и с каждым днем ей все труднее было сдержаться, тем более, что им и стелили часто вместе, так что они целую ночь проводили в одной постели. Она тогда, если видела, что он заснул, прижималась к нему и мечтала, и хотела, и просила Бога, чтобы Краус тоже ее захотел, взял ее наконец.
Она молила об этом Бога, хорошо понимая, что то, что она у него просит, не праведно и не должно быть, что не для этого свела их жизнь. И она очень боялась, что Краус узнает, что она хочет его, боялась, что он перестанет ее уважать, ведь она и в самом деле достойна лишь презрения. Она представляла, как он скажет ей, что она обыкновенная мещанка, чуждая каких бы то ни было высших устремлений; идеалы, самопожертвование — все это в ней наносное. Так она мучила себя день за днем, ночь за ночью, пока не возненавидела в себе все женское, свою плоть, свою похоть, поняла, что и вправду нет врага страшнее, чем она.