– Лена придет, принесет что-нибудь, так чего ж я буду всяким тут наедаться? – говорит он санитарке, принесшей тарелки. – Сами съедите.
Но Лены нет и нет. К обеду проголодавшийся дед уже начинает сердиться, а с сумерками возобновляется крик. Дед отчаянно зовет жену:
– Хена! Хе-е-на! Хее-еее-на!
Потом пытается встать, как в первые дни в реанимационном боксе. Но в палате интенсивной терапии тоже нельзя вставать. Фактически это та же реанимация, только при отделении. Так что прибегают медсестры и деда вновь привязывают к кровати. Он даже краснеет от злости и громко ругается.
– Опять, наверное, утюг забыла выключить или плиту! – дед стучит кулаком по бортику кровати. Стук негромкий – привязанной кистью громко не постучишь. – Точно, забыла. И вернулась с половины дороги. Теперь вот явится к темноте, не раньше! Ну не бестолковка ли?
Ничего не помогает – ни крики, ни ругань. Бабки нет.
Больные обладают повышенной остротой слуха, а тяжело больные – вдвойне. Они всегда слышат даже самый тихий шепоток персонала, улавливают не только слова, но и их тени. И вот уже все обитатели скорбной палаты знают, что бабка упала в обморок прямо под дверью пару дней назад, и что она сейчас в том боксе общей реанимации, который недавно покинул ее муж. У нее – вирусная пневмония, и ей уже почти нечем дышать.
– На лице такая синюшность, прямо будто краской полили, – шепчут друг другу санитарки. – И руки, и ноги синие. Нет, она долго не протянет. Чудо еще, что вообще на ногах держалась. И как у нее это получалось? Ведь бегала тут, живенько так, деда своего пасвила…
Еще день – и персонал обсуждает, как бы аккуратнее сообщить деду о смерти жены. В конце концов об этом сообщает сам завотделением, отводя глаза и едва выговаривая слова. Дед, как ни странно, спокоен.
– Понятно, – кивает он. – А я-то думал, что дело в утюге.
Персонал приходит к выводу, что дед – просто эгоист. Надо же, у него жена умерла, а он даже не моргнул. Все про утюг какой-то! А ведь она умерла, надорвалась, можно сказать, за ним ухаживая!
С этого момента дед перестает быть любимцем санитарок и медсестер. Не нужен им такой оригинал, пусть даже и живчик, пусть даже и чудом избавившийся от тяжелой пневмонии. Нет-нет, они – за высокие моральные качества!
А дед лежит смирно, уже не порываясь вставать. В нем будто выключили свет, и только лунное сияние тусклым отблеском иногда появляется в глазах. Он не ест, не пьет, все время молчит.
Так проходит два дня, а потом дед тихо умирает почти весенней ночью, залитый лунным перламутром.
Утром персонал обсуждает это событие. Говорят о сыне, который должен приехать.
– С ума сойти, сразу обоих родителей похоронить! Тяжко-то как! – сочувствуют бледно-лимонные медсестры.
– Ну а что, зато экономия, – возражают циничные зеленые санитарки. – Один автобус, одни поминки. Это ж при нынешних ценах на сахар!
– Тьфу на вас! – отзываются бледно-лимонные.
…Господи, спаси и помоги… спаси-и-помоги…
Опираясь на стены и подставленные родные руки, ты выползаешь из больничных дверей, унося в себе кусочек холодного лунного света. Ты родился вновь. А по ночам вскакиваешь, включаешь яркое желтое электричество, а шторы задергиваешь поплотнее, чтобы серебристый перламутр не пробрался в комнату. И каждый день просишь, молишь о прощении, уже иногда не понимая, кого и за что.
– Отче наш, сущий на небесах!.. Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь…
Как же тяжело рождаться взрослым!
Анастасия ЮДИНА
ХРАНИТЕЛЬ
Я просыпаюсь от удара гонга. За окном – серая предрассветная мгла. За дверью кельи – последние мгновения тишины, которая скоро сменится шорохом шагов и негромким постукиванием четок.
На утреннюю службу нужно успеть до того, как прозвучит второй удар, призывающий запоздавших собратьев на молитву.
Жилище монахов и послушников соединено с храмом подземным ходом, прорытым в незапамятные времена. Я иду по неширокому, освещенному люм-лентами коридору, вглядываясь в указатели на стенах и привычно отсчитывая повороты.
Поговаривают, что каменный лабиринт тянется на многие-многие мили, извивается, переплетается, как муравьиные ходы, под горой, на вершине которой, подобно сверкающему кристаллу, высится наш храм.
Я не знаю и не хочу знать, что находится в темных коридорах лабиринта. Нет мне дела до тайн, что скрываются за резными дверями, заложенными проржавевшими металлическими балками. Будучи юным послушником, я дивился и ужасался безрассудству тех моих сотоварищей, кто по ночам, когда добрый инок должен почивать или пребывать в молитвах, – собирались компаниями по двое-трое и ходили исследовать тайные проходы. Конечно, ничего они там не находили, кроме паутины, летучих мышей и почти рассыпавшихся в прах обломков костей.
Нет в лабиринте никаких секретов и загадок. А были бы – все равно незачем разузнавать их. Начальствующим лучше знать, о чем рассказывать рядовым монахам, о чем – умалчивать.
Так я думал, будучи отроком. Так думаю и ныне. Потому-то и пребывает душа моя в покое и благости.