Когда Гершеле вернулся, у Бореньки отвисла челюсть, а Сара тоненько завыла. Где пейсы старого Гершеле? Где привычный лапсердак, засаленный на локтях?
Гершеле был одет в зеленоватую форму не по росту, и вокруг тощей шеи его свободно болтался ворот гимнастерки, а сапоги противно чавкали при каждом шаге. Только узорчатая кипа осталась на макушке Гершеле от прошлой жизни, но и ее прикрывала солдатская пилотка со звездочкой.
– Ты с ума сошел! – кинулась к мужу Сара. – Да как же тебя взяли?
– Так надо, – строго сказал Гершеле.
Всегда болтливый, услужливый с клиентами, ласковый с домашними, он вдруг преобразился. Стал суров, молчалив, и около губ его залегла новая морщинка – безнадежности и жуткого долга.
– Это будет страшная война, Сарочка, и ты должна все выдержать, – сказал Гершеле, бережно вытирая мокрые от слез щеки жены. – Ты должна сберечь Бореньку.
– Говорят, что это ненадолго, – в глазах Сары светилась безуминкой надежда. – Несколько дней – и Красная Армия их отбросит.
– Минск сдадут. Я чувствую. Нужно уезжать, Сара. Ты слышала, что они делают с евреями? Так это там, в Европе! А что будет твориться здесь? Нужно уезжать, пока есть возможность.
Всю ночь Гершеле собирал вещи, а на рассвете втолкнул жену с сыном в отходящий переполненный товарняк. Запихивая за ними узлы, бормотал:
– Надо так, Сарочка, надо… Знаю, что стар, знаю, что не солдат… Но, может, смогу дать вам лишних пять минут, чтобы уехать подальше. Может, смогу убить того фашиста, который убил бы нашего Бореньку… Может, я еще пригожусь…
Боренька рванулся было из вагона к отцу, но тот прикрикнул, чего никогда не делал раньше:
– Поезжай с матерью!
И Боренька замер, удивленный этим новым Гершеле. И понял, что не может ослушаться его приказа. Четыре жизни Бореньки Элентоха закончились, соединившись в одну нить – железнодорожное полотно, убегающее вдаль.
Дорога слилась в сплошной стук колес, перемежающийся редкими остановками. На станциях набирали воду в помятые чайники, покупали продукты у местных жителей. Все чаще продавцы отказывались брать бумажные деньги, требуя вещи, золото, украшения, и Сара сняла тонкое обручальное колечко, чтобы получить кусок пожелтелого сала с подошвенной густо просоленной шкурой.
– Мама, но это же нельзя, это не кошерно, – прошептал Боренька, когда мать сунула ему в руки тяжелый сальный бутерброд.
– Ешь, – сказала Сара. – Кошерно или нет – это потом будем думать. А сейчас – ешь. Сейчас все кошерно.
И Боренька понял, что прежняя жизнь не вернется уже никогда, даже если война закончится прямо сейчас, сию секунду. Не будет больше курочки, запеченной на соляной подушке до пронзительно-розовой корочки, не нужно больше прокалывать иголочками мацу, не попробовать уже тянуще-сладкий цимес с грушами и морковкой… А главное – больше не будет портняжной мастерской. Никогда.
Кто же будет одевать их всех потом по моде?..
Некоторые сходили на станциях, не в силах выносить давку, духоту и вонь теплушек, переполненных людьми, но большинство стремилось уехать как можно дальше, туда, где не летают страшные самолеты с чужими черными крестами на крыльях, куда не доберется война.
Боренька с Сарой оказались в небольшом поселке, затерявшемся посреди степей Казахстана, и тут их догнала похоронка. Гершеле погиб при обороне Минска, и его узорчатая кипа валялась где-то среди многочисленных снарядных воронок, перепахавших подступы к городу, рядом с рваными и окровавленными пилотками с красными звездочками.
Боренька отупело сидел, прислонившись к саманной ограде, а вокруг бегали местные мальчишки, выкрикивая новую считалочку:
Считалочка была смешной, звонкой, но Боренька помнил рвущее душу завывание сирен и вонь теплушек, и ядовитый гул самолетов с черными чужими крестами на крыльях… Вэй! Как далеко еще до того, чтобы поймать Гитлера…
Боренька забормотал:
В памяти всплыло улыбающееся личико Розочки.