– Не понимаю, – сказал Сильверберг, хотя, конечно, уже понял, что имел в виду Розенфельд.
– Понимаешь, – ласково произнес Розенфельд. – Ты же вспомнил.
Он знал друга лучше, чем себя.
– Письмо, – сказал Сильверберг. – Письмо Смиловича Лайзе с указанием точного времени собственной смерти.
– Вот именно.
В дверь постучали.
– Я занят! – крикнул Сильверберг.
Дверь приоткрылась, и показалась голова сержанта.
– Мы при…
– Закрой дверь! – рявкнул Сильверберг. – Подожди в коридоре, я позову!
– Слушаюсь, сэр, – растерянно проговорил сержант.
– Давай теперь буду говорить я. – Сильверберг повернулся к Розенфельду. – В физике я профан, но сложить два и два умею.
– Два и два? – с сомнением сказал Розенфельд.
– Хорошо, – отмахнулся старший инспектор. – Не два и два, а двенадцать и тридцать четыре. И еще умножить на восемь. В арифметике я пока тоже кое-что понимаю.
– Арифметика, – хмыкнул Розенфельд. – Слышал бы Смилович… Рассказывай.
– Мы живем в многомирии. Ты столько раз вбивал мне это в мозги, что теперь разбуди меня хоть в три часа ночи… Короче: если бы мир вдруг стал единственным и неповторимым, тяжесть исчезла бы, и другие законы физики тоже изменились бы. А без тяжести человек погибает – кальций вымывается из костей, наступает быстрое старение и возникает куча других болезней, к которым организм не приспособлен. Не перебивай меня, а то я собьюсь с мысли!
– Я не…
– Вот и не перебивай! Ты можешь помолчать хотя бы минуту?
– Но я не…
– Ты на меня смотришь! И твой взгляд красноречивее слов!
– Замечательно, – буркнул Розенфельд и поднял взгляд к потолку.
– Это два плюс два. А тринадцать умножить на тридцать четыре – и в уме я этого не осилю, посчитай на калькуляторе – это как у Смиловича получилось устроить себе жизнь в одномирии, если так можно выразиться. Но, судя по всему, получилось у него именно это. И у него не стало свободы выбора, потому что в единственном мире ее нет. Потому он и с Магдой поссорился – чтобы и она не оказалась в его единственном мире. И сразу же заболел, конечно. В его организме перестала действовать сила тяжести. Все органы оказались в невесомости. И как врачи могли это определить? Болезнь развивалась катастрофически быстро, потому что, кроме силы тяжести, пропали, видимо, и какие-то другие необходимые организму для выживания вещи. Снаружи все выглядело как обычно – ведь его единственный мир находился во внешнем многомирии. Но уже в первые секунды Смилович понял, чем все кончится. И когда. Потому что дорога вела только в одном направлении, каждый шаг, который он должен был сделать, был предопределен и ему теперь известен. Каждый шаг, каждая минута – до самого конца. И то, что он напишет письмо Лайзе, он знал. Не мог не написать, потому что такой стала его линия жизни. Свернуть он не мог. Черт побери, это ужасно – знать, что с тобой произойдет каждую секунду твоей будущей жизни. И знать, что на тебя накинутся все болезни, какие существуют в мире, отделенном от других.
– Хорошо излагаешь, – одобрил Розенфельд. – Даже я не смог бы лучше.
– Он знал, когда умрет! Но вот чего я не понял. Хорошо, для себя он устроил жизнь в одномирии. Но Магда, Лайза, ты, я, все люди продолжали жить в многомирии, верно? Для нас ничего не изменилось, и у нас свобода выбора была, есть и будет. Если Смилович знал все о себе и вариантов не существовало, то для Магды это было не так. Она могла поступать как хотела, но это означало, что и в мире Смиловича была неопределенность. Сам он выбирать не мог, но Магда могла! Значит, все мое рассуждение – чепуха, и я неправильно умножил двенадцать на тридцать четыре?
– Ты правильно умножил. Смилович никакого выбора не имел. При любых внешних обстоятельствах он мог поступить только одним-единственным образом.
– Вдруг его сбила бы машина?
– Стив, из общности миров был исключен один мир. Конечно, миров бесконечно много, и законы физики согласуются с этим бесконечным многообразием, формируются им. Если из бесконечного количества чисел исключить одно-единственное, для бесконечности не изменится ничего, но все числа сдвинутся, верно? Число возможных выборов для каждого человека останется практически таким же, но сами выборы станут чуть-чуть другими. Для тех, кто был со Смиловичем знаком, – больше, для остальных – меньше, вовсе незаметно. Магда могла поступать как хотела, но хотела она теперь немного другого.
– То есть, ушла от…
– Скорее всего. Ей и в голову не пришло, что она может не выполнить требование Смиловича. Из возможностей ее выбора такой вариант выпал.
Сильверберг покачал головой.
– Это выглядит безумием, – согласился Розенфельд. – Но ты сам видишь: версия объясняет все факты: болезни, время смерти, письмо Лайзе…
– Почему Лайзе? Почему не Магде?
– Письмо он писал, когда выбора у него уже не было. В том мире, в каком он жил, линия жизни была одна, и он даже подумать не мог, чтобы написать Магде.