Эдвард решился. Он рассказал все: о зеркале, как двери в прошлое, о Фердинанде, который в самые жуткие минуты натягивался на него, как вторая кожа, и лишал воли, и о самом страшном, самом болезненном своем кошмаре – о дне, когда погибли Анечка и Ребекка. Словно в душе открылся какой-то шлюз: так легко и безболезненно выплескивались слова, и так спокойно, уютно становилось.
Хайниц долго молчал. Снял с платформы кофейник и налил обоим по чашке кофе, жестом, каким разливают дорогое вино. Так, как будто собирался предложить Эдварду выпить на брудершафт.
Конечно, он этого не сделал, а просто покачал головой и сказал:
– Ну вот, нечто подобное я и предполагал. Есть в твоем лице что-то такое... что не сразу видно и не всем, а только тем, кто сам причастен...
– Причастен к чему?
– К тому самому... – и тут он сделал совершенно невообразимую вещь: открыл ящик стола и достал пачку длинных и тонких... Эдвард вспомнил, как они называются, – сигареты. Фердинанд курил такие. Пачка выглядела старой. Щелкнула зажигалка, выпустив на волю бледный лепесток пламени. Эдвард вдохнул табачный дым и закашлялся.
– Иногда во сне я вижу себя зубодером, – произнес Хайниц, уставившись в угол и яростно кусая кончик сигареты.
– Зубным врачом?
– Нет. Зубодером, в лагере. Выдираю у заключенных зубы с золотыми коронками, а тех потом отправляют на смерть. Такая вот ерунда. Поэтому я тебя очень хорошо понимаю... – затянулся, выпустил сизое колечко дыма, – и вот что скажу. Было все на самом деле или не было – а только не надо туда смотреть. Это не зеркало, а чудовищное зазеркалье, в которое нормальному человеку заглядывать не следует, если он хочет сохранить рассудок. Пусть сны остаются снами, а что прошло, то прошло. Теперь иди, – махнул он рукой, и потрясенный Эдвард поднялся со стула. – А суда не бойся, ну дадут одну, максимум две недели. Переживешь.
Хайниц ошибся. За организованное злостное хулиганство Эдварда приговорили не к двум и даже не к трем неделям, а к целому месяцу общественно-полезных работ. Вероятно, потому, что бесплатные рабочие руки были муниципалитету нужны, как никогда раньше. В ту осень улицы буквально завалило палыми листьями, словно деревья не по одному, а по два-три раза сменили свои золотые одежки. В иных переулках и скверах, куда не втиснуться толстолобой поливалке, люди проваливались по колено, а до шести часов утра на главной магистрали вязли колесами велосипеды. Прохожие чертыхались, машины плелись по скользким дорогам, как улитки, а Эдвард, сгребая листву в прохладные пегие кучи, ощущал себя самым важным человеком в городе.
Наталья Гилярова
Цукаты
Две тетки с объемно заверченными волосами и густо вымазанными красными мазилками ртами сидели – работали. Они работали столоначальницами. Одна из них звалась Милок, или Милочка, и была наряжена «под леопарда», другая, Любаша, пребывала вся в рюшах и кружевах. Обе носили на себе внушительную массу тела величественно, как царицы, в арсенале имели резкие крикливые голоса и бешеные взгляды.
Тетки занимались производством канцелярской бумаги – из разлинованной бумаги штамповали заполненные в соответствии с формулярами листы для запечатывания в папку и в шкаф в каком-нибудь из кабинетов своего царства. Над их столом помещалось окошечко для втискивания голов просителей – жадного до их изделий дурачья. Тетки уже столетия пытались научить безграмотный народ собственноручно заполнять разлинованные бланки, чтобы самим только подмахивать подпись – даже и эта нагрузка обременяла теток – но народ не желал учиться, и столоначальницы зверели от тупости народной.
Сейчас в окошко лезла старая карга в очочках. Она робко тянула свою бумагу, совала в нос Милочке. Та пробежала глазами бланк, скомкала и бросила.
– Опять неправильно! Совсем слепая, что ль?
Евгения Георгиевна всю жизнь провела в мягком мире морфем. Она заведовала мирной кафедрой филологии. И всегда была вежлива со студентами.
– Да. Почти ничего не вижу… Была у Федорова…
Милок швырнула карге чистый бланк.
– Заполняйте заново соответственно формуляру!
– Так пять раз уже заполняла, почти ничего не вижу, все равно не смогу… Помогите, пожалуйста…
Столоначальница раздраженно захлопнула окно перед очочками Евгении Георгиевны.
– Во карга на мою голову! – взвыла она.
Коллега Любаша стала сочувствовать.
– Не волнуйся, Милок. Если из-за каждой карги волноваться…
Столоначальницы имели поразительную способность преображаться, когда общались с равными – между собой. Они становились настоящими лапочками.
Но их снова раздразнил робкий стук извне. Милочка яростно распахнула окошко, и лицо ее осатанело, а голос зарычал:
– Ну, что, опять? Никакого покоя!
Обитательница морфем ушла ни с чем, кроме отчаяния.
– Да что с вами? Вам нехорошо?
Евгения Георгиевна уже подходила к лифту в своем подъезде. Услышав обращенные к себе слова, поправила очки, поморгала. Нет, слишком темно. Но она уже узнала соседку, узнала по ее пастельному голосу.
– Марина? Не спрашивайте. Крючкотворы проклятые всю кровь выпили…