Когда-то он с раздражением обнаружил, что такое состояние духа в книгах о Мизери он способен создавать едва ли не по желанию, а в серьезных книгах оно может приходить только само по себе – если вообще приходит. Невозможно предсказать, когда именно появится состояние
«Думаю, родная, я посижу еще минут пятнадцать – двадцать, мне надо знать, как повернется эта глава» – вот что такое
«Я знаю, пора на банкет – ненавижу эти телевизионные рауты, – но мне надо знать, чем этот эпизод закончится» – вот оно,
Мне надо знать, выжила ли она.
Мне надо знать, доберется ли он до того подонка, который убил его отца.
Мне надо знать, выяснится ли, что ее лучшая подруга вертит как хочет ее мужем.
8
Он не мог бы сформулировать или даже осознать эту мысль, по крайней мере тогда, настолько ему было больно. Но разве он не знал, что так оно и есть?
Да. Как будто похоже на правду.
Гудение газонокосилки сделалось громче. Энни оказалась в поле его зрения, посмотрела на него, увидела, что он смотрит в окно, и помахала ему рукой. Он помахал рукой – той, на которой еще остался большой палец, – в ответ. Она снова исчезла. Вот и хорошо.
В конце концов он убедил ее, что работа не ухудшит, а улучшит его состояние. Его преследовали причудливые призрачные образы, которые вывели его из облака; именно
И хотя Энни не поверила ему – поначалу, – она разрешила ему вернуться к работе. Не из-за его уговоров, а из-за чувства
Первое время он мог работать совсем недолго – пятнадцать минут, может быть, полчаса, когда книга действительно этого требовала. И даже за короткие периоды работы расплачивался страшной болью. Перемена позы вызывала вспышку боли в искалеченной ноге; так вспыхивает на ветру ярким пламенем тлевшая до того головня. Писать было дьявольски больно, но время писания было не самым худшим временем; самыми худшими были один или два часа после работы, когда в заживающей культе словно просыпался пчелиный рой и его бешеный зуд сводил Пола с ума.
Он оказался прав, а она ошиблась. По-настоящему он, конечно, не выздоровел – да и едва ли это было возможно в его положении, – но здоровье его все же укреплялось, и силы мало-помалу возвращались. Он чувствовал, что горизонт его интересов чрезвычайно сузился, но был согласен заплатить эту цену за выживание. То, что он вообще выжил, – величайшее чудо.
Он сидел перед пишущей машинкой, у которой постепенно разрушались зубы, и размышлял о последнем периоде своей жизни, наполненном скорее работой, нежели событиями. Да, он, вероятно, стал Шахразадой для самого себя, точно так же, как сам недавно совладал с собой и вырвался из мира лихорадочно пульсирующих фантастических образов. И без психиатра он понимал, что в писании есть что-то от онанизма; пальцы мучают пишущую машинку, а не собственную плоть, но оба процесса в значительной степени зависят от изобретательности ума, быстроты рук и искренней преданности искусству нетривиального.