Юный вольтерьянец прохаживается в примечаниях к «Мешко, князю Новогрудка» и по адресу «Новых Афин»[34] ксендза Хмелевского, а в финале поэмы недвусмысленно намекает на ксендзов: «они сосут кровь твоего народа, расшатывают устои твоей страны». В «Орлеанской девственнице» юный поэт-переводчик с особым удовольствием резвится, излагая, как святому Доминику приснилось пекло, чтобы в позднейшей оригинальной поэме «Картофель»[35] снова призвать небесного покровителя своих новогрудских опекунов, благочестивых отцов доминиканцев:
Долгим столетиям темноты, долгим векам увенчивания предрассудков и коронования предубеждений поэт противопоставляет новую эпоху человечества, начатую американской и французской революциями:
Годами трудился юный Мицкевич над трагедией в вольтерьянском духе и в конце концов бросил своего «Демосфена», чувствуя, что не в силах сравниться с недосягаемым образцом. И в самом деле, он в ту пору шел как верный ученик по стопам великого мастера, шел вслед за тем отважным философом, голову которого во фригийском колпаке увидел как-то на гравюре, привезенной из далекого Парижа в город Вильно.
Он всей грудью вдыхал вольный фернейский ветер, чтобы, очистив младую кровь от монашеской доминиканской отравы, выйти навстречу избавительным и всеисцеляющим бурям беспокойного столетия, которое сумело совместить в своем роге изобилия дары разума и чувства, весть о могуществе человека и о слабости человеческой. Точь-в-точь как он, студент Виленского университета, соединил в сердце своем пылкое восхищение Декларацией Прав Человека и Гражданина с первой чувственной страстью, пламенную любовь к человечеству, вызволяющемуся из феодальных пут, с простодушной любовью к цветам и деревьям отеческого края, ибо для всеобъемлющего духа нет вещей настолько малых, чтобы он не смог прочесть в них иероглифов и символов великого дела человечества на земле.
«ФИЛАРЕТОВ СКАЗ»
Богиня Разума, возведенная XVIII веком на престол, восседала на нем не слишком уверенно. После наполеоновских войн правительства победоносной реакции тщатся воскресить предреволюционные общественные взаимоотношения. Священный союз жаждал, чего бы это ни стоило, повернуть историю вспять, на пути, уже пройденные ею. Но маховик истории остановить невозможно, можно разве что замедлить первые его обороты. На обломках алтаря Разума пытались вновь утвердить алтарь религиозной догмы — и вот был воскрешен орден иезуитов.
Польша не возвела ни единого Храма Разума, стало быть, и сносить было нечего. Отсталая в развитии общественных форм, она пыталась смягчить резкость новизны. Польские либералы первых двух десятилетий XIX века пытаются примирить воду и пламень.
«Либеральный дух, — писал «Паментник Варшавски»[36] в 1816 году, — не упрекает ни приверженцев свободы за то, что они поддерживают ужасы анархии, ни приверженцев религии за то, что им случалось восхвалять Варфоломеевскую ночь».
Против этого кроткого, всепримиряющего духа и поднялась иезуитская реакция, поддержанная родимой шляхетской темнотой, ханжеством и суевериями.
Смелым пером ответил иезуитам Ян Снядецкий; он измывался над богословами, пытающимися своими сутанами затмить и погасить «Светоч Разума». Он выступал против доморощенных обскурантов, которые провозглашали, трубили в самые уши народу, породившему Коперника, унизительный принцип: «Тот, кто родится на сей земле, годится разве для того лишь, чтоб трудиться из-под палки». Иезуитские принципы прочно засели в шляхетских мозгах. Обскуранты могли быть спокойны за будущность нации на задворках Речи Посполитой, несмотря на то, что царские власти в 1820 году прикрыли Полоцкую академию и изгнали иезуитов.