Все-то припоминается, и уж вроде перед ним не то, что на бумажке писано да на стаи к нему прислано, — перед глазами иной узор во всей явственности, да ткать его нельзя. А тот, который нужно, как в синь-тумане за заволокой.
Однако у Балабилки в памяти ежечасно строгий наказ хозяйский: свернешь с узорчатой стежки — Камчатка тебе.
Но так и тянет Балабилку свернуть со стежки узорчатой. Словно кто-то ему на ухо шепчет:
«Балабилка, пусти золотую нитку! Молодцу, что в рисунке народ ведет за собой, в очи-то огня брызни. В кудри-то ему — черного шелку побольше. Чело-то бы ему высокое, а осанку-то молодецкую!»
Чем узор ярче, тем на сердце горячей, тем чаще шепот в ухо Балабилке. Должен он назвать нитку простую, льняную, а назовет золотую или черную шелковую. Помощники дергают за бечевочки — и встает, оживляется мало-помалу на скатерти удалец-детинушка.
Бросил Балабилка узор, сам и смеется и крестится.
— Ты что, Балабилка?
— Братцы, вьется около меня какой-то путаник, шепчет под руку. На уме у меня одни числа, на голосе-то другие. Сам себе я не хозяин.
— Полно-ко тебе, братец, эва как у нас цветисто! Коли путаник с подсказкой, так спасибо ему — знать, он за нас, — говорят друзья Балабилке.
— Бедуха, братцы, право! Опять нам скоро острог.
У Балабилки полон рот воды, бурдюками щеки, лицо круглое. Прыснул на метелку, которой ткацкий пух обметали, вокруг стана покропил, да с причетом:
— Эй, путаник-бес, тебе путь в темный лес, иль под крайний стан, иль ко мне в карман!
Гусю и Беляю потеха на Балабилку-затейника, пересмешника. Тут как раз в ткацкую вошел хозяин, словно журавль на тонких, длинных ногах, в белых штанах, в камзоле синего сукна с золотыми манжетами.
— Что это у тебя здесь за половодье, Балабилка? Подумаешь, какой воеводский сын: то ему пыль, то чих, то тяжелый дых. Все с привередьем.
— До привередья ли! Хуже: путаник под станом счет путает. Его кропил.
— Э, паря, заткано отменно! А путанику в назиданье — вот…
Хозяин наставил углем на станине крестов, похвалил ткачей за старанье.
Да ведь такая черствая похвала хуже гнилого сухаря.
У заглавного ткача своя дума целыми днями не выходит из головы.
Тут-то и забрела беда к ткачам. Только было они начали выбирать узорчатую кайму в семь цветов, хозяин шасть к ним. Видит — на тканье что-то не то.
— Мне такая украска не нужна! Сызнова, а то завтра же велю всем ноздри рвать!..
Начали они всё сызнова. Чуть было выправили дело, хозяин опять к ним с угрозой:
— Это что за кисти такие мохнатые? Не по-моему, лучше надо! На Камчатку всех вас, бездельников, сошлю!
Приказал все начинать сызнова. Совсем замаял рабочих. На третий раз купец с треххвостой плеткой набросился на мастеров:
— Нерадивые! Неумелые! Только мой дорогой товар портите… Что еще за штуки непонятные? Да глядите, кому и сколько дать из украшенья. Это золото у девки фабричной отнять, а всё на платье государыне отдать. Не потрафите — в каменном колодце сгною всех заживо!
Приуныли веселые мастерки. Беляй говорит:
— На этого живодера на живого никогда не угодишь. Со света нас сживет. На то и взял к себе, на погибельную мануфактуру.
— Бежимте! — шепчет Грош.
— Хоть бы Волжанка-служанка помогла нам! — говорит Гусь.
— Ничего, братцы, не тужите! Надо будет — и Волжанка откликнется, — утешает Балабилка.
Так они умаялись, что на ногах еле стоят. В полночь вышли из ткацкой, как пьяных шатает.
Балабилка с молодцами прямо с мануфактуры на Волгу. Из-за леса — желтый лоб месяца. Над лугами туман белый, как завеса. На крутом берегу, рядом с Волгой-то, и заходила в Балабилке силушка по жилушкам. Пыль да пух с кудрей — с плеч долой, рубаху холщовую — под ноги, руки — вразлет, и весь он — словно из куска белого камня. Вольготно ему на высоком берегу.
— Эх, братцы, тонка нить у хозяина нашего, а прочна — крепче цепей железных… Ай, охота мне сигом в Волгу, белой рыбицей по волнам, да то низом, то поверх всех сетей, в обход всех снастей в широкое море Хвалынское! Где же он, для нашего брата свой, обжитой угол на земле? — гаркнул Балабилка.
Вприсядку да вприскок, вздохнул поглубже и, как чайка, со всего лету-маху в парную воду вниз головушкой. На зыбучих волнах около бережка — пенный след. А он уж эвон где — почитай, на самой середине!
— Ух, братчики, гоже! — гудит Балабилка. — Всем нам мать родная Волга-матушка. И питьецо у нее для нас и кормленьице, а коль жить не по душе — так и вечный покой.
Словно дикий селезень, полощется Балабилка: то на один бок, то на другой перевернется, а то ладонями над головой хлоп-хлоп.
— Эй, матушка-Волга, ждать своей доли нам долго ли?
Или бор вековой на том берегу, или красавица Волжанка-служанка вроде бы с ответом:
— Недо-ол-го-о-о!
— Чу, ребята, без обману, без утайки! Недолго! Волга отвечает! Знать, где-то здесь, поблизости, наша Волжанка-заступница.
Где раздолье, там и Балабилке веселье да приволье. На минуту, да своя воля! Товарищи — к нему на стрежень, брызги радугой над ними, звонкой россыпью. Молодцы друг дружку на плечи да через голову — в воду. Эй, гей!
До самой полуночи на их голос: «Ждать нам долго ли?» — кто-то отзывался им: