Но тут ехали Митя и Оля вместе на «кукушке», чисто случайно, «ах, ах…». Разговорились, и узнал Митя, что, если человек с виду здоровяк, это еще ничего не означает… Вот он, Митя, был сопля соплей… Более того, туберкулезник, но — «ты помнишь, Митя?» — Митя начинал всякого человека жалеть сразу, даже не с жалобного слова — с открытого рта. А тут у женщины такое горе. И он пошел за Олей, не думая в тот момент о беременной жене, о горячечной Любе и всех других, потому что в этот момент он слушал и чувствовал Олю. Одним словом, Митя припозднился ровно на рабочую смену…
Бабушка взяла огромное блюдо — правда, с трещинкой — и грохнула его об пол.
Так вот, последняя наша встреча.
Я сдаю экзамены на аттестат. Жму на медаль. Митя щекочет мне веточкой под носом.
— Да брось ты эту чертову книжку. Ты ж давно все знаешь…
— Митя! — говорю я. — Отстань. Иди к Шурке.
— Шура меня не любит, — отвечает Митя. — А мне интересно с женщиной, которая меня любит.
— Мы не женщины, — говорю я строго. — Не мели своим языком.
— Еще какие! — смеется Митя. — Вы были женщинами, еще когда я держал вас над травой.
— Фу! — злюсь я.
— Ты знаешь, какая ты женщина? Я тебе сейчас скажу… Тебе с нашим братом будет трудно, потому что ты… ну как тебе сказать?.. Ждешь от нас больших впечатлений. Ты, птица, воображай помене мозгами… У тебя вся главная жизнь проходит в голове. Кто ж это за мыслью поспеет? Ты слышишь своего Митю, птица? Я когда-нибудь желал тебе плохого? Ослобони головку, птица, оставь ей цифирь. Я ж люблю тебя.
Ну что было мне сказать, что я его люблю тоже, что бы мне попросить: объясни подробней, Митя! Как мне жить? И как быть, если я уже «прожила» в головке всю свою жизнь и даже не один раз умирала? Но в моей самодостаточной башке клубится совсем другое, и я вместо нужного, важного гоню от себя Митю.
Он уходит, а я смотрю ему в спину, меня наотмашь бьет, валит с ног какая-то необъяснимая тревога не тревога, боль не боль, печаль не печаль. Митя крутит лопатками, поворачивается ко мне:
— Ну, ты прямо навылет смотришь…
Так он и стоит передо мной, весь как бы повисший на собственной мертвой руке. «Какая дурь», — думает моя дурья башка.
— Не отвлекай меня, — бурчу я.
— Ах ты, птица моя! — говорит Митя. — Вот умру, плакать будешь, а уж я посмеюсь…
Ни с одним человеком на земле нельзя было говорить на эти темы: что есть там и есть ли оно? Мое атеистиче-ское сознание вообще не допускало этих мыслей, а Митя толкал меня к ним. Болела бабушка и на всякий случай готовилась умирать.
— Перестань! — кричала мама.
— Узелок лежит слева на верхней полке… Сходишь к Мокеевне, чтоб надо мной почитала, когда буду лежать… Денег она не возьмет, дашь продуктами… Там у меня в узелке шоколадка, это для нее… Тапочки купишь у Леши-механика — он шьет смертные.
— Как будешь давать нам указания оттуда? — смеется Митя. — В каком виде?
— Не буду, — отвечает бабушка. — Мне наконец будет все равно. Вот рай-то!
Я ловлю эти слова — все равно. Они и есть смерть. Безразличие. Бесчувствие. Безмыслие. Ничего страшнее вообразить нельзя.
— Ладно, ладно, — говорит Митя бабушке, а смотрит на меня. — Указания будешь давать мне. Во сне. Приснишься к утречку, чтоб я не забыл до вставания, что мне передать живому народу. Я аккуратно все исполню.
— Ты-то? — улыбается бабушка.
— Только к ней не приходи, — тычет Митя в меня пальцем. — Она у нас гордое тело. Она дух не признает.
— Сейчас нельзя признавать, не то время, — говорит бабушка и уже подымается с подушки, уже ищет ногами тапки. И как-то это по-дурному завязывается в голове: духа нет, значит, вся надежда на тело, а значит, ищи тапки, встань и иди!
Вполне атеистическая цепь — на мой взгляд, и я смотрю на Митю победительно.
Нет, Митя, никакого духа нет! Человек состоит из клеток… Я поперхаюсь мысленно на этом слове. Я не люблю его, это какая-то изначальная очень личная нелюбовь к звуку, букве этого слова. Но это я обдумаю когда-нибудь потом, сейчас же я торжествую в своем материализме, а Митя мне печально говорит:
— Птица! Иногда ты бываешь забубенной дурой.
Бываю. Сейчас я это знаю точно.
А потом Митя умер.
А до того… До того… У него от Фали родился живой сын Георгий, в просторечии Ежик, а от Любы попозже — мертвая дочь. И в той деревне уже стали жить две женщины с «другим умом» — Зоя и Люба. Душа Мити рвалась на части между живым, мертвым и «другим», и казалось — вот-вот не выдержит.