Я уходил все более и более в ознакомление с отраслью исканий, еще не так давно мне чуждою и неинтересною. Эта область сулит неисчерпаемый и захватывающий интерес неофиту. В ней — залежи старой мудрости и старого безумия, и есть в самом деле, как говорил мой "руководитель", в кучах книжной мякины полновесное и насыщающее зерно знания. Тут много и пристальной наблюдательности к "таинствам натуры", и острых и пытливых заглядываний в сокровенна духа, которые теперь становятся уже предметом спокойного и не враждебного внимания эксперименталиста-психолога и медика. Почти бесспорно, что розенкрейцеры знали применения электрической энергии, беспроводной ее передачи и т. д. задолго до Эдисонов и Маркони. Химия к алхимии, астрономия к астрологии, медицина к знахарству — не стоят ли в отношении ближнего родства? В самом деле, не в том ли дело, чтобы отвеять шелуху от пшеницы? А старый букинист напевал мне при каждом новом свидании свои странные мистические речи:
— Есть другая мудрость, кроме обыкновенной человеческой мудрости. О ней ясно написано в книгах Соломона, и с них мудрые начинали свою науку. Для нее нет сокрытого, и пред ней раскрывается величайшая из тайн — душа человеческая. Все ей ясно: и состояние мира, и силы кореньев, и помышления человеков. Чтение мыслей, по-нашему. С обычной точки эта мудрость — соблазн и безумие. А кто до нее дойдет, тому весь мир — сонный мираж. Только тяжко до этой науки дойти, и жить с ней тяжко. Все умрет, как ей в лицо взглянешь, — и радость, и печаль — ничего не останется. Ничего такому человеку на земле не надобно. Только все любить будет: и воробья вороватого, и собачонку последнюю. Весь мир уста ко устам облобызает. Людям до такой мудрости обычно нет дела, но нет-нет да и натолкнет на нее человека. А кого она ужалит, тот уж ей не изменит. В один случайный день увидит человек чудо и скажет своей земной мудрости: недалеко на тебе одной уедешь. И переменится… А чудо-то кругом явно зрится, только мы к нему, как свинья к радуге, спиной стоим, и заметить его нам лень и некогда…
В книжном подвале всегда было тихо, сыро, сумеречно. То вспыхивал, то замирал дрянной керосин в лампочке. Было что-то точно средневековое в строгих и суровых очертаниях ниш, усеянных книгами. Если правда, что на вещественном наслояется духовное, — сколько здесь дум и чувств должно было как бы прилипнуть к этим, старинным отсыревшим книгам!
Я стал у Лабзина частым гостем и скоро перешел с амплуа покупателя на амплуа книжного абонента. Всей сокровищницы, конечно, нельзя было перекупить, да едва ли и было нужно. Загадочный старик обрисовывался предо мною, как глубокий мистик, искренний и фанатичный. Только порой, как змеиные переливы, улавливались в нем какие-то подозрительные и странные черты. Старый мистик окутывал себя намеренным туманом и как частное лицо оставался теперь для меня таким же неизвестным, каким был в первый день знакомства. Я не знал, кто он и как живет, с кем водится и что делает всю неделю, кроме своих двух дней. С явной намеренностью он погашал всякий вопрос, вырывавшийся у меня насчет него. Я заговаривал со знакомыми мне букинистами, соседями его по рынку. "Умный старикан!" — говорили они в один голос, но одни были с ним вовсе незнакомы, другие поддерживали шапочное знакомство и ничем не могли пополнить моих справок. "Чудный старик… Как будто даже малость "с максимцем"… Живет одиноко… Не знакомится… В трактир не ходит… Покупает у них старье, платит всегда щедро, не как букинист, а как любитель… Огромный знаток своего дела… Не только по печати — по жуку[4] безошибочно угадает и место, и год напечатания книги… А только торговец, надо быть, плохой… Видно, больше на знакомого покупателя"…
Должен сознаться, эта таинственность становилась мне уже изрядно досадна, и тем более, что сам я жил перед стариком точно в стеклянном колпаке. Я по-прежнему не мог бы сказать, что письма, приходившие ко мне и теперь, хотя и реже, писал он. Может быть, для него они были слишком интеллигентны. Но теперь для меня уже не было сомнения в его полной насчет их осведомленности. Если писал не он, он был в непосредственных сношениях с писавшим. Сряду и сплошь он делал намеки на письма, и в письмах бывали намеки на его речи.
А намеки на мою личную жизнь становились подчас нескромны и докучны. Кто-то за мною несомненно следил, но следил обычным человеческим глазом, и уже не раз мне пришлось улыбнуться на некоторые догадки моего пестуна. Это было именно то, что должен был предполагать наблюдавший за мною со стороны неглупый человек и, однако, освещалось иногда не моей настоящей психологией. Я осведомился у своего дворника, старого и верного человека, не интересовался ли кто мною у него. Кто-то интересовался, и недавно, но по признакам не мог угадать, кто был этот неведомый соглядатай.
— А еще какой-то паренек с костыльком с вашим Мишуткой подружился… Придет на двор и про вас спрашивает… Дома ли, мол…