Однако это оказалось невозможным, поскольку голос безумия был задушен, сведен к немоте. Следовало собрать воедино отзвуки вечной битвы разума и неразумия, заставить заговорить то, что еще не стало языком, словами самовыражения, поэтому-то он и обратился к архивам. И пыльные документы открыли очевидное: безумие является не «фактом природы», но «фактом цивилизации». Оно всегда, в любом обществе, представляет собой «иное поведение», «иной язык». Следовательно, история безумия невозможна «без истории культур, которые определяют и преследуют его». И Фуко добавляет: чтобы довести расследование до конца, нужно было освободиться от концептов современной психиатрии, ибо медицинское знание о безумии возникло как «одна из многих форм отношения безумия и неразумия». В заключение Фуко ставит вопрос:
«Чем рискует культура, вступив в спор с безумием?»
После выступления Фуко начинается дискуссия. Всем запомнились возражения Лагаша. Сейчас принято иронизировать над непониманием, проявленным представителями французской традиционной психиатрии начала шестидесятых годов в отношении труда Фуко, сотрясавшего постулаты научного знания и психопатологических служб. Кстати, и Кангийем в предварительном отзыве, предупреждая возможную реакцию, подчеркивал: «Пересмотр основ научного статуса психологии является одним из сюрпризов, которые преподносит это исследование». Действительно, Лагаш разражается замечаниями и выказывает недовольство. Но не следует также забывать — и об этом свидетельствуют записи, сделанные Анри Гуйе, — что Лагаш от начала и до конца дискуссии проявляет большую осторожность. Его критика касается лишь деталей, причем замечания лишены агрессивности. По сути, он отказался от спора и скорее принял работу Фуко. В конечном итоге его выступления ограничились рассмотрением уязвимых мест (информация о медицине, психиатрии и психоанализе), а также констатацией того, что автор не сумел, вопреки замыслу, в полной степени отрешиться от современных концептов. Лагаш воздержался от тотальной критики видения проблемы, которое, скорее всего, было ему совершенно чуждо.
Главным оппонентом соискателя на этой знаменательной защите, видимо, являлся председатель комиссии. Но дело было не во враждебном отношении к Фуко или к его работе, а в профессиональной и интеллектуальной совестливости. «Меня попросили войти в комиссию как специалиста по истории философии, — объясняет он, — и я был обязан сыграть отведенную мне роль». Таким образом, перед Гуйе стояла конкретная задача, и он справился с ней с блеском. Его вопросы и комментарии не иссякают. Он оспаривает отдельные интерпретации текстов и произведений. «Нужно разграничивать философию текста и философию, основанную на тексте», — бросает он соискателю. Вносит исправления в историческую часть работы… Изложить все замечания, высказанные профессором, упомянуть о всех ссылках, подсказанных его могучей эрудицией, которые он обрушивал на соискателя, представляется непосильной задачей. Однако профессор оценил талант и красноречие Фуко, а также изящество его стиля. Возражения профессора касались всех аспектов книги, в частности, страниц, посвященных Священному Писанию. «Я не готов принять вашу интерпретацию, — говорил он. — Фрагменты Писания, которые Вы цитируете, а также комментария святого Винцента де Поля говорят не о том, что Иисус был безумен, а о том, что он намеренно вел себя так, чтобы его принимали за помешанного». И еще:
«Думаю, вряд ли можно говорить о „безумии Распятия“, как это делается в главе об умалишенных, поскольку существует представление о высшей мудрости».
Гуйе оспаривает также подход к теме «плясок смерти», согласно которому выражение безумия могло заменять в театре и изобразительном искусстве образ смерти. «Мне ясно, как вы к этому пришли. Для вас важна философская преемственность: безумие — своего рода смерть. И вы переносите эту преемственность на искусство». По мнению профессора, такая транспозиция незаконна. Он не согласен также и с описанием картин Босха. Гуйе обнаруживает некоторые пробелы в знаниях классики:
«Там, где вы цитируете Шекспира, следовало бы также обратиться к Джону Форду, к безумию Пентеи в „Разбитом сердце“»[184].